— Безусловно. Вы же служили в Воздушном флоте и не могли не слышать поговорки о том, что любой дирижабль летает так, как вы его назвали!
— Да, конечно… но я не о том. Вы полагаете, такая партия… она действительно может оказаться нужна?
— Вне всякого сомнения. Скажу вам даже больше, молодой человек — если вы пожелаете баллотироваться в палату пэров и обратитесь за поддержкой, то будете приятно удивлены. Только обращайтесь на самый верх. В случае каких-либо трудностей советую вам телеграфировать сразу вот по этому номеру, — поверх чека на столик легла визитка. Я узнал её — такими чёрными с серебром карточками пользовался Майкрофт Холмс. Похоже, новорождённой партии действительно не о чем беспокоиться.
Молодой человек покинул нашу квартиру в самом решительном состоянии духа и полный надежд. Когда он обернулся на пороге, я снова увидел в его глазах так и не заданный вопрос. Но Уильям проявил чудеса сдержанности и только кивнул нам с Холмсом — каждому отдельно — на прощание. И я осмелюсь утверждать, что именно этот разговор и послужил началом истории возникновения всемирно известной ныне Партии Разума, в прошлом году получившей 42 % голосов в палате общин и 46 % в палате лордов. Уильям Честерлей руководил партией на протяжении первых шести лет её существования, после чего добровольно покинул этот пост и смог наконец совершить свадебное путешествие в Австралию вместе со своей женой, миссис Луизой Честерлей, в девичестве Аддингтон, отложенное ими более чем на десятилетие. В интервью журналу светской хроники миссис Честерлей сказала, что хотя и обожает всех пятерых своих приёмных детей, но будет просто счастлива оставить их на попечение нянек и гувернёров хотя бы на три недели.
Уильям приходил к нам ещё раз — вернее, уже сэр Уильям, поскольку после скоропостижной смерти сэра Ричарда он с честью принял титул и место в палате пэров. Голосование по поводу принятия его в парламент было бурным, но быстро прекратилось — сразу же после того, как Георг Пятый, обычно предпочитающий воздерживаться, самым недвусмысленным образом дал понять, что целиком и полностью поддерживает необычного кандидата. Сэр Уильям посетил борт нашего дирижабля восемь лет назад, в день своего триумфа. Он сбежал с устроенного в его честь банкета, чтобы выпить с нами по рюмочке бренди и помолчать, глядя с обзорной галереи на сверкание граней лондонской Кровли в огнях вечернего города.
Когда он покидал борт нашего «Бейкер-стрит 221-Б», в его глазах мне почудился отблеск того же вопроса, что и в самую первую нашу встречу. Но вопрос этот так и остался не произнесённым. Наверное, и к лучшему, ибо и сегодня я точно так же не знаю, что на него ответить.
Интерлюдия 3
Что может быть страшнее смерти ребенка? К тому же смерти насильственной, которая и сама-то по себе куда ужаснее всех прочих именно что своей скоропостижной внезапностью, а уж тем более в случае, если речь идет о ребёнке, которому жить бы да жить. Что может быть страшнее убийства младенца, убийства настолько жестокого, что от подробностей его содрогнулся бы и сам Джек Потрошитель? Что может быть страшнее убийства, совершенного врачом, тем, кто давал клятву беречь и защищать? Только то, что этим врачом можешь оказаться ты сам. И убивать тебе придётся снова и снова, потому что не будет иного выхода…
Я начинаю свой последний рассказ с тяжёлым сердцем. Боюсь, он доставит немалое разочарование читателям — и не только из-за того, что в этой истории моему знаменитому другу отведена крайне незначительная роль. Холмс со свойственной ему прозорливостью был против обнародования моего, увы, не самого достойного участия в деле ликвидации Уайтчепельского чудовища, деликатно именуя тот эпизод «врачебной ошибкой» и полагая, что придание гласности неких подробностей, ранее неизвестных широкой публике, оттолкнет часть читателей и заставит их разочароваться в авторе знаменитых «Записок» если не как в литераторе, то уж наверняка как в человеке достойном.
Я разделяю его опасения, но не считаю возможным умолчать о собственной незавидной роли в событиях, последовавших за достопамятным фиаско объединённого марша партии неогуманистов и фашистов Британии в то незабываемое воскресенье, когда чуть ли не треть Лондона вышла на Кейбл-стрит, чтобы преградить дорогу приспешникам сэра Освальда. В тот день я ощутил истинную гордость за соотечественников: они сумели показать высшую степень своего недовольства правительством, не прибегая при этом к революции — средству излишне радикальному и относящемуся в разряду тех опасных лекарств, которые слишком часто оказываются страшнее самой болезни.
— Все люди братья! — сказала мне в то утро юная леди с красной повязкой на рукаве и очаровательным акцентом урождённой кокни. И добавила решительно, хотя и после крохотной паузы: — И вы, значица, тоже.
Полагаю, она догадывалась, кто я такой, этим и была обусловлена её заминка перед последним утверждением. Догадывалась, а, может, и знала наверняка. Но всё равно сочла нужным так сказать, и вряд ли лукавила при этом. Мы сражались с нею бок о бок перед баррикадой, как же пафосно это звучит. Но ведь мы и на самом деле сражались, защищая не просто сваленную на перекрёстке груду старой мебели — мы защищали будущее. Не от врагов Британии, не от ужасных пришельцев с Марса и даже не от фашистов, которых мне есть за что не любить, поскольку трудно с приязнью относиться к тем, кто собирается сбросить тебя в жерло рукотворного вулкана. Увы. В то необычайно солнечное утро мы сражались против доблестных лондонских полицейских, просто выполнявших отданный сверху приказ. И не их вина, что в то воскресенье им было приказано охранять британских неогуманистов, решивших устроить показательный марш по Кейбл-стрит с последующими столь же показательными погромами на ней же. Сбрасывание всех не успевших скрыться ундерменшей в Пекло должно было заменить праздничный салют и стать достойным завершением воскресного дня. Ибо с точки зрения истинных ультраправых с их лозунгом «Земля для людей!» заселённый всяческим отребьем Ист-Энд был язвой на теле Лондона и давно нуждался в лечебном прижигании.
Как потом писала «Таймс», правительство выделило на охрану трёхтысячного марша десять тысяч полицейских, причём треть составляла полиция конная, превратившаяся в страшную силу после введения в строй верховых механоидов. Такую же цифру указала и «Полицейская газета», которой я склонен доверять больше. Плюс три тысячи самих участников марша, но они-то как раз в драку так и не вступили, за очень редким исключением. В оценке же количества лондонцев, что не сговариваясь вышли на Кейбл-стрит выразить свой гражданский протест против высочайше одобренного геноцида, мнение прессы разделилось. Ультра-левая «Морнинг стар», например, утверждает, что их было не менее полумиллиона. Более консервативная «Ньюсуик» придерживается вдвое меньшей цифры, а «Таймс», будучи голосом правительства, и вообще говорит о каких-то жалких ста тысячах. Мне в тот день было не до подсчётов, и потому я не возьмусь утверждать, кто из газетчиков оказался ближе к истине. Но даже и сто тысяч — уже довольно ясное и недвусмысленное волеизъявление народа, показавшее, насколько низко он оценивает своего нынешнего монарха, симпатизирующего недавнему врагу и готового предать интересы Британии ради прелестей дважды разведённой немецкой шпионки. Полагаю, что если бы партии британских коммунистов пришла на ум гениальная идея устроить шествие по Пикадилли — они, разумеется, вряд ли нашли бы там сторонников и поддержку доброжелательно настроенной публики. Но и такого ожесточенного сопротивления не встретили бы тоже. В такие минуты я горжусь тем, что я британец. Хотя сам по себе повод и достаточно горький.
Рискну показаться брюзгливым стариком, для которого раньше трава была зеленее и девушки симпатичнее, но ни при славном Георге V, ни тем более при его бабушке Виктории, такого и представить себе было невозможно. Они действительно были Королем и Королевой с больших букв, и, вспоминая годы их правления, я не могу представить себе ситуацию, подобную нынешней. Чтобы правительство тех лет одобрило акцию, настолько непопулярную в народе, что сам факт этого одобрения уже чуть ли не спровоцировал стихийное восстание?
Какая печальная ирония — неустанные усилия Георга V по объединению нации дали свои плоды лишь после его смерти и вот в такой странной форме, когда против лондонских бобби плечом к плечу встали люди и моро, докеры и аристократы, мужчины и женщины, ветераны и коммунисты, живые и мёртвые — в едином порыве, позабыв о многолетней вражде, впервые действительно считая друг друга братьями если не по крови, то хотя бы по духу! Неужели мы действительно не способны относиться друг к другу по-человечески просто так, неужели объединить нас может лишь серьёзная опасность, одинаково угрожающая всем?
Но я отвлёкся. И не случайно — трудно писать о собственных недостойных поступках, тем более о двойном предательстве. Путь к предательству долог и состоит из множества крошечных шажочков, каждый из которых по отдельности кажется сущей ерундой, не стоящей внимания пустяковиной. Что послужило первым шагом для меня? Может быть, то, что я скандировал «Но пасаран!» вместе с другими защитниками баррикады, ломая ноги механическим лошадям или (о, Боже!) вместе со всеми орал слова «Интернационала», стараясь заглушить звон колоколов Сент-Мери-ле-Боу, включённых в умиротворяющий режим? Или это случилось позже, вечером того же дня, когда во время погони за монстром по Спиталфилдским катакомбам я совершил своё первое предательство и не сделал ничего, хотя имел полную возможность уничтожить или даже пленить чудовищное порождение моего бывшего коллеги — как вы понимаете, под «коллегой» я подразумеваю отнюдь не собрата по медицинской академии. Или же всё началось намного раньше, с того непристойного облегчения, почти что радости, которые я испытал при известии о трагедии в доме Лейберов? Облегчение оттого, что где-то справились без меня, что ещё один ребёнок убит не мной. Только вот радовался я преждевременно — очень скоро выяснилось, что для совершения врачебной ошибки вовсе не обязательно наличие белого халата…
Но обо всём по порядку.
Часть 3
Дело о мертвом младенце
— Речь идёт об убийстве ребёнка, сэр! Его замуровали в стене!