Сегодня матушка то и дело всматривается в даль. Опустив мотыгу, она глядит на юго-восток. Я вижу, как сжимается, затем расслабляется ее горло, но, сколько бы она ни сглатывала слюну, это не избавляет ее от горького привкуса страха. Матушка запретила мне ходить в лес, даже за душистой фиалкой для снадобья, что помогает заснуть. («А как же Недрёма?» — спросила я, отлично зная сочувствие матери к женщине, которая без отвара не сомкнет глаз всю ночь. Не отрывая взгляда от горизонта, матушка покачала головой.)
Когда я, усталая, притаскиваюсь из полей, отец оставляет работу в кузне; взгляд его сосредотачивается на моей хромой ноге, и он прижимает руку к сердцу — такую боль причиняет ему мой изъян. Как и мое положение крестьянки. Сколь низко пал клан Кузнецов со времен его юности! Теперь остались лишь мы трое: отец, матушка и я. Кроме родителей, моему появлению на свет могла порадоваться только одна родственница — мать моей матери. Да и той уже нет: ее сгубил жестокий кашель вскоре после того, как я сделала первые шаги.
Хотя отец работает один, кузня большая, шагов двадцать в длину, и достаточно просторная, чтобы вместить десяток мастеров. Когда отец был молод, здесь трудились, перекрикивая грохот и лязг железа, его отец, братья — родные и двоюродные — и дядья. Куда сильнее нас с матушкой отца печалят стоящие без дела наковальни, наша затрапезная одежда, пустые горшки, в которых нет ни копченой оленины, ни соленой свинины, и полки, с которых исчезла богатая утварь — ее годами выменивали на железные бруски, позволяющие ему работать, и на твердый сыр, сохраняющий жизнь семье в неурожайные годы.
Кузня находится примерно в середине прогалины. С одной стороны ее обступают девять круглых хижин, где обитают сто сорок два жителя Черного озера: мужчины, женщины, дети. Кузня с ее невысокими стенами похожа скорее на крытый шалаш, чем на дом. Отцу так нравится. Стены не запирают внутри чудовищный жар горна, и можно обмениваться приветствиями с деревенскими, живущими своей жизнью, и, что особенно важно, поглядывать на нас с матушкой, когда мы заняты делом.
Отец окликает меня:
— Тяжелый денек выдался?
— Сносный. — Я расправляю усталые плечи.
Раскаленное железо шипит, когда отец окунает его в кадку с холодной водой. Он развязывает тесемки кожаной безрукавки и выходит из кузни.
Я подхожу к нему и прижимаюсь к его руке, и отец ерошит мне волосы.
Будь я сыном ремесленника — кузнеца в нашем случае, — я бы унаследовала отцовское дело Но, будучи девочкой, я разделяю положение матери, которое делает меня крестьянкой, обитательницей болота, рожденной для сева и жатвы. Матушка, наша целительница, уходит с полей уже с полудня, чтобы приготовить снадобья, содержащие всю деревню в добром здравии. Мы надеемся, что однажды это послабление распространится и на меня. Однако пока я еще не считаюсь ученицей знахарки, и мне приходится от зари и дотемна орудовать тяпкой, разбивая комья слежавшейся земли.
Несмотря на тяжкий день в полях, после работы мы с отцом ежедневно ходим к болоту, где я пробегаю отрезок гати — грубого деревянного настила, перекинутого по топкой земле через мелкую заводь Черного озера. Матушка говорит, что эти уроки бега, как она их называет, начались сразу же после того, как я встала на ноги. Она уже объяснила отцу природу моего несовершенства: бедренная кость одной ноги не полностью входит во впадину, отчего я всегда буду хромать. Так и вижу, как он плакал тогда, опустив голову на руки. Кто полюбит его дитя? Что станется с колченогой работницей? Из-за хромоты я сделалась порченой. Полагаю, что, несмотря на катящиеся по щекам слезы, в тот миг отец твердо решил: я буду учиться бегать.
Скорость у меня постоянно растет, и теперь каждый год во время игрищ, устраиваемых на праздник урожая, я бегаю наперегонки с остальной молодежью и показываю всему селению свою выносливость. Мне случалось видеть воробья, вытолкнувшего из гнезда только что вылупившегося птенчика с кривым крылышком; овцу, отгоняющую слабого последыша от истекающего молоком вымени. Помню кабанчика с кривым копытом и ягненка с расщепленным нёбом — обоих зарезали на жертвенном камне; каждому божеству по уродцу, как требует традиция. И я знаю, насколько важно никогда не показывать свою слабость.
— Пойдем, — говорю я.
Он выпутывает пальцы из моих волос.
— На болоте так спокойно, — с преувеличенной веселостью говорю я. — Люблю туман и как тина пахнет. Мне нравится, что там темнеет раньше всего.
С минуту он раздумывает, затем согласно кивает: да, так и есть. Вечерами на болоте обычно темнее, чем на открытой прогалине.
— Какая ты приметливая, — говорит он. — Всегда такой была.
Я беру его за руку, и мы идем по прогалине, оставив позади кузню и обмазанные глиной деревянные стены скучившихся хижин с соломенными крышами. В лесу я крепче хватаюсь за ладонь отца, второй рукой вцепляюсь ему в запястье. Он замедляет шаг, и мы останавливаемся.
— Ты как?
— Да ничего, — говорю я. — Немножко не по себе, вот и все.