Хотелось рассказать ему, что забрался сюда в поисках себя самого, только то были бы слова идиота. Или похожие на те, какие отец болтал, только тогда я все еще считал, что можно себя потерять, не понимая, что ни у кого никакого себя и не бывает. Но об этом я уже говорил раньше. Так что не сказал я ничего и уповал на то, что глаза мои смогут высказаться. Даже в темноте я различал, как цепко впился он в меня своим взглядом. В меня и в мои дикие представления о буше, где люди бегают вместе со львами, едят с одной земли и гадят у одного деревца, и нет меж ними никакой хитрости. Он вышел из темного угла и шлепнул меня.
– Единственный для меня способ залезть тебе в голову – это расколоть ее и посмотреть, или сам выскажись.
– Я думал…
– Ты считал, что люди в буше и у реки только рыкают или гавкают, как собаки. Что мы, погадивши, задницу себе не подтираем. Может, по коже размазываем. Я говорю с тобой как человек.
Этот человек измывался надо мной всю ночь, над моими медлительными руками, медлительным соображением и над тягучей слюной, сочащейся из моей затянутой речи. Я ничуть не обижался. Всю ночь он потратил на то, чтобы вымести все это из моей башки. Все это умозрительное бытие. Теперь мужчины и женщины на ваших улицах при моем приближении (а я несу на себе лишь ножные браслеты да грязь, ну, еще повязку на бедрах, когда пожелаю, а когда нет, то и ничего) считают, должно быть, что во мне зверское сознание или что я с деревьями перешептываюсь.
Ты человек, собирающий и хранящий слова. Ты и мои собираешь. Ты слагаешь песни про прохладное утро, песни про полдень мертвых, песни про войну. Только заходящему солнцу не нужны твои вирши, не нужны они и бегущему гепарду.
Этот мудрый человек жил не в селении, а возле реки. Белые волосы – от пепла и молочных сливок. Он жил один в хижине, какую соорудил вокруг себя, с крышей из сырых веток деревьев и кустарника и прочными неровными стенами. Он тер стены черной скальной пылью, пока они не заблестели. Рисовал узоры и картины, на одной изобразил белое существо с руками и ногами высокими, как деревья. Я ничего похожего никогда не видел.
– И хорошо, что случилось, ведь, не выживи ты, ты бы мне этого не рассказал, – выговорил он.
Мне было любопытно, кто вырезал ему узор на груди так, что все рубцы подходили идеально. В единственный раз, когда я видел своего отца раздетым, разглядел я кругленькие шрамики на его спине, словно звездочки в кружок. У отца были друзья и женщина. А этот человек жил один, так кто ему ранки резал, кожу бритвой полосовал и пепел в ранку втирал, так что на груди его целое созвездие получилось? Может, сделал он это своею собственной рукой. Ведь ни рядом, ни вдалеке я не улавливал никакого запаха женщины. Ему не приходилось бывать в их компании, признался он мне как-то.
Приходилось ли мне?
Ну и вопросики ты задаешь, Жрец. Инквизитор.
Я уснул, проснулся, уснул, проснулся и увидел громадного белого питона, обернувшегося вокруг ствола, проснулся и увидел змею, малоразличимую на фоне стены, я уснул и вновь проснулся. На третий раз попытался подняться и пал на колени. Колдун рассмеялся, впрочем, это могло мне лишь показаться. Солнечный свет проник в комнату, высветил стены, и я увидел, что мы в пещере. Стены черные, белые, бурые и красные, походили они на свечной воск, таявший на свечном воске. В сумраке части стены смотрелись как вопящие лица, или слоновьи ноги, или щелка меж ног молоденькой девушки.
Стена, когда я ее потер, под рукой ощущалась не скалой, а скорее кожурой батата.
Возле входа в пещеру она была мягкой от кустиков, торчавших распущенными волосиками. Я встал и на этот раз не упал. Шатался из стороны в сторону, как человек, насквозь пропитанный пальмовой водкой, однако вышел наружу. Снаружи споткнулся и прижался для равновесия к скале, но то оказалась не скала. Ничего похожего на камень. Кора дерева. Только слишком уж широкого и большого. Я смотрел в высоту, как только мог, и прошагал так далеко, как только мог прошагать. Мало того что солнце все так же скрывалось за ветвями и листьями, но и стволу, казалось, конца не было. К тому времени, когда я обошел вокруг дерева, успел позабыть, где было начало. Кора казалась грубой из-за прорезей и вздутий, но была нежна на ощупь. Я отступил от ствола подальше и продолжил обход, пока не сбился со счета шагов. Словно боги небесные взяли у великанов батат и сбросили его на землю, где он повсюду пробился новыми ростками. Батат размером больше замка. Ничего похожего я в жизни не видел. Отшагал сто пятьдесят шагов и все равно не смог обойти ствол кругом. Шире всего он раздавался в середине, и я не переставал думать про великанов: колдовство заставило дерево растолстеть.
Лишь на самом верху росли ветки, кряжистые, как пальцы младенца, и торчавшие из паутины веточек и листьев. Листочки маленькие, толстые, как кожа, и плоды размером с твою голову.
– Обезьянье хлебное дерево, баобаб, было самым прекрасным в саванне, – произнес колдун у меня за спиной. – Это было после второго сошествия богов. И обезьянье хлебное дерево знало, что оно прелестно. Оно потребовало, чтобы все песнопевцы воспевали в песнях его красоту. Оно и сестра его прекраснее богов, прекраснее даже, чем Бикили-Лилис, чьи волосы стали сотней ветров. Такое случается. Боги дали волю неистовству. Они сошли на землю, вырвали все баобабы до единого и воткнули их обратно вниз верхушками. Пять сотен веков понадобилось, чтобы корни проросли листьями, и еще пять сотен, чтобы появились на них цветы и плоды. Любую старуху спроси, и она тебе именно так расскажет.
– Люди в каждом дереве живут?
– Те, кто живет, да.
– Не понимаю.
– Да, не понимаешь.