— Кто-то морочит тебе голову. Это манекен, хоть сейчас в витрину.
— Может быть, — соглашается он, высыпая на голубую скатерку дермагель в пилюлях. — Приготовились.
Я поднимаю изголовье, мои студенты фиксируют ноги больного, каждый свою. Я развязываю на больном халат, и тот соскальзывает до пояса, обнажая желеобразный торс человека, давно находящегося в коме.
Сделав йодистой губкой отметину в левой нижней части грудной клетки, Акфаль заносит над ней заостренную трубку. Я кладу руку поперек груди и предплечий больного и намертво прижимаю его к столу.
Акфаль вонзает меж ребер свое орудие. Больной издает вопль и лягает студентов с такой силой, что те отлетают к стене. Один из мониторов с грохотом летит на пол.
Но главное сделано — трубка вошла глубоко. Куда она вошла — это уже другой вопрос. То, что из нее брызжет, заливая Акфаля, который только сейчас хватает больничную утку, чтобы отвести в нее струю, похоже на темно-красное вино. Через несколько мгновений пульсация приходит в норму.
Больной, издав вздох, обмякает в моих руках.
— Ребята, вы в порядке? — спрашиваю.
— Да, сэр, — отвечают они хором с дрожью в голосе.
— Акфаль?
— Чудесно. Смотрите под ноги, а то вляпаетесь.
Когда мы втроем выходим из интенсивной терапии, нас останавливает парень — точь-в-точь наш пациент, только моложе и незомбированный.
— Как там мой отец? — спрашивает он.
— Лучше не бывает, — отвечаю я.
На пожарной лестнице, поднимаясь наверх, я спрашиваю:
— Вывод, ребята?
— НПР, — отвечают они в унисон.
— Точно.
Существует приказ: «Не проводить реанимацию». Как существует обращение больного: «Дайте мне, Христа ради, спокойно умереть».
Если бы врачи разъясняли все пациентам, а те подписывали соответствующую бумагу, это могло бы спасти американскую систему здравоохранения, которая тратит шестьдесят процентов своего бюджета на тех, кто уже никогда не выйдет из больницы.