Несколько дней спустя, когда Эйлин и Дорис проснулись, Элизы не было в комнате, и даже тогда они не сказали ни слова.
Шли дни, ничего не случалось, и девочки вели себя чудесно, и только когда они были одни в детской, взрослые могли слышать, как свирепо они ссорятся. Но наконец у передних дверей зазвонил звонок, и тетушки побежали из столовой, где они все вместе обедали. Услышав голос мамочки в холле, Эйлин почувствовала, как внутри у нее все как-то странно оборвалось, а посмотрев на Дорис, увидела, что ее щеки побелели как воск. Ни одна из них не бросилась в распростертые объятья мамочки, появившейся в дверях столовой, они только подняли головы и уставились на нее через стол.
— Им, похоже, и невдомек, что я уезжала, — сказала мамочка.
— О, мы тут прекрасно ладили, — сказала тетя Грэйси.
— Ну так мне, может, лучше уехать? — сказала мамочка, но Дорис уронила ложку в тарелку и разразилась угрюмым воплем. Мамочка поставила на пол сумочку и стрелой помчалась через комнату. Она обняла плачущую девочку и, жарко целуя ее, обещала никогда-никогда больше не уезжать от своих девочек. Она сказала, что Дорис, как хорошая девочка, должна закончить обед, а тетя Грэйси оденет ее и все они поедут и будут жить в славном маленьком домике в деревне. Потом она повернулась к Эйлин, которая сидела за столом, повесив голову и смотря искоса.
— Доедай свою рыбу, милая. Тетя Флорри оденет тебя, и мы поедем, как только вы будете готовы.
И Эйлин сказала довольно неуверенно: «И я тоже?» Увидев же, как тетя Грэйси торопит Дорис выйти из комнаты, она подцепила остатки рыбы с тарелки и в минуту была готова.
Прежде чем они ушли, тетя Грэйси поместила карточку с буквами К.П. на окне, и Эйлин поняла, что мебель, снесенная в холл с верхнего этажа, будет перевезена Картером Патерсоном в деревню. Еще этим утром они видели, как тетя Грэйси и тетя Флорри отнесли их кроватки вниз, но не стали спрашивать — почему.
Первое, что увидели девочки, выйдя из поезда, было объявление о продаже угля, точно такое же, как те, что, по мнению Эйлин, остались навсегда на Фулхэм Роуд. «И это деревня?» — захныкала она. Но мамочка сказала, чтоб она потерпела чуть-чуть, привокзальные места везде безобразны. И когда она вывела их на улицу и они обогнули пустырь, заросший крапивой, то тут и в самом деле место показалось им похожим на деревню. Вдоль тротуара выстроились домики, а перед ними садики, в которых росли домашние цветы, а на другой стороне улицы тротуара не было, только изгородь и силуэты коров, медленно бредущих по уходящему вверх полю. Девочки останавливались у каждой калитки с радостным криком «здесь?», но мамочка уводила их дальше, пока коттеджи и сады перед ними не закончились высокой осмоленной изгородью. Из-за изгороди доносились пыхтение, хрипы и скрежет и время от времени пронзительные свистки, и когда дети посмотрели сквозь щелку, они увидели там приземистые паровозы, то исчезавшие за поворотом пути, то спешившие обратно. Их сердца дрогнули: неужели это деревня? Но мамочка провела их через дорогу, и оттуда по шатким деревянным ступенькам они спустились на тропинку, пролегавшую между высокими стенами, над которыми выступали ветви деревьев в цвету. На тропинке было темно, но в конце ее их ожидал весь блеск солнечного дня, и мамочка отпустила их руки и велела бежать вперед, пока они не увидят маленькую красную калитку, а на ней надпись золотыми буквами «На холме». Сама улица, на которой они теперь очутились, шла по склону холма, и девочки стали задыхаться от бега мимо калиток разных цветов — темно-зеленых, пурпурных, коричневых, даже одной бледно-малиновой, но ни одной красной они найти не могли. Дома шли парами, и Эйлин читала названия на каждой калитке. «Лавры», «Джесмонд Дин», «Солнечный вид» и «Уголок» прочесть было легко, но были и другие — «Auchinleck», «Notre Nid», «Beau Lieu» и «Sans Souci»[9], которые ей никак не давались. Они проскочили дом «На холме», не заметив его, и их пришлось звать назад. Сад перед домом был такой же, как и все другие, — темные кусты и одинокий золотой дождь у калитки. Девочки уныло потащились по дорожке вслед за мамочкой. Но тут передняя дверь отворилась, и в проеме появилась Элиза в белом фартуке и голубом хлопковом платье, и они бросились ей навстречу с радостными криками. Они-то думали, что никогда больше не увидят Элизу. Мамочка подтолкнула их в холл, мимо вешалки, на которой пока не висело ни единого пальто или шляпы, в темный коридорчик вдоль лестницы с перилами, устремившимися вверх, где они исчезали из виду. Она остановилась и отворила дверь напротив лестницы: «Вот ваша комната». Посредине комнаты стояла лошадка-качалка, словно долго ждала этого мгновения, но прежде чем они заметили ее, Дорис сжала ноги и ее пришлось утащить из комнаты. Оставшись одна, Эйлин прошла бочком мимо лошади, стараясь не смотреть на ее блестящие малиновые ноздри. Окно выходило во двор, огороженный с одной стороны забором, с другой низкой стенкой, в которой были окошко и дверь, а сверху крыша, а с третьей стороны была решетка, увитая листвой; лучик света у края решетки давал понять, что она не доходит до забора, а движения за ней намекали на качающиеся ветви деревьев. Но Эйлин не поняла, что это выход наружу, и готова была расплакаться от разочарования. И это деревня? Этот убогий двор, переполненный мусорный бак в углу, черный навес под окном, у которого она стояла, — это и есть деревня? В ее глазах стояли слезы, и она не заметила, как Элиза вошла в детскую, приблизилась к ней и тронула за локоть.
— Ну что, бедняжка, как ты думаешь, тебе здесь понравится? — спросила она.
Продолжая держать Эйлин за локоть, Элиза провела ее через коридор, куда из окна на первой лестничной площадке сквозь перила просачивались лучи света, потом через светлую кухню с двумя спускающимися из коридора ступеньками и в буфетную с каменным полом. «Иди в сад», — сказала она и едва ли не вытолкнула Эйлин во двор. Теперь Эйлин увидела, что там между забором и решеткой, обросшей листвой, было большое пространство, и тут же она очутилась на гравиевой дорожке на краю невыкошенной лужайки. Над лужайкой свесило ветви большущее дерево из соседнего сада, а сама лужайка заканчивалась у длинной дернистой насыпи, усаженной яблоневыми деревьями. Качание ветвей и вспышки света сквозь ветви намекали, что за ними открывается настоящий сад. Но маргаритки с розовыми лепестками и одуванчики пришлись Эйлин больше по душе, чем цветочные клумбы, и она прошла по лужайке лишь до пня, к которому была прислонена железная лопата. Только она принялась рассматривать его изблизи (а это был какой-то очень интересный пень), как маленькая птичка упала с самого неба на край лопаты. Головка у нее была чернильно-черного цвета, крылья коричневые, а на грудке милый серовато-желтый пушок. Эйлин надеялась, что железо лопаты не повредит розовым птичьим коготкам. Птичка посмотрела прямо на нее, открыла вздернутый клюв и громко защебетала, а потом проскакала по лопате и прощебетала еще раз, и снова со щебетом вернулась к самому краю, и наконец проскакала на одной ножке вновь до середины лопаты, пропела три пронзительные ноты, подняла и опустила коричневые крылья и исчезла из виду.
Эйлин и Дорис привыкли к внезапным исчезновениям и появлениям Би, поэтому они не были удивлены, когда, вернувшись с утренней прогулки, увидели ее лежащей на диване в столовой. Другое открытие заставило забиться их сердца — заброшенная собачья будка в заросшем крапивой уголке сада.
Нет, она не ошиблась[10]
Уже через несколько месяцев после смерти своего первого мужа в возрасте тридцати лет Вин занялась поисками другого. Никому, однако, и в голову не приходило осуждать ее: а что прикажете делать, если на деньги, выплаченные по страховке, долго не проживешь?
Вин была высокая статная молодая дама, но грудь у нее была, как у птички, а ягодицы плоские, как доска. Пытаясь сгладить эти недостатки, она подкладывала чулки и салфетки в верхнюю часть корсажа и подшивала к юбкам турнюр. Но проку от этого было мало, и сестра ее жениха в свое время писала: «Уолтер собирается жениться на девушке без бюста и без зада». От неизвестной болезни, которой она переболела в пансионе, поредели ее волосы, а еще у нее была привычка ковырять в носу, когда ей казалось, что никто на нее не смотрит. Но мужчины сходили от Вин сума, хотя она была вдовою с тремя детьми и ртом, полным искусственных зубов, — печальное следствие трех родов. Все это было горькой пилюлей для двух ее сестер, Грэйсии Флорри, у которых зубы были почти в полном порядке, а дурные привычки отсутствовали. У Вин было несколько воздыхателей и два преданных поклонника, Джон Харт и Джон Хедли, или ее Джон и ее другой Джон.
Джон Хедли, в дальнейшем именуемый Мак, служил в Форин-офис, учреждении, которое Вин и ее сестры научились с почтительной фамильярностью называть Ф.О. Джон Харт, он же Сэнди, работал всего лишь в Британском музее, который вызывал в умах сестер Вин и их подруг смутные ассоциации со статуями, превышающими нормальные размеры, и служителями в униформе. Он был маленького роста, со скрипучим голосом и имел обыкновение рассказывать несмешные истории, сам захлебываясь от смеха и пытаясь поднятием указательного пальца привлечь внимание окаменевших слушателей.
Единственным подарком, который Джон Харт преподнес своей возлюбленной, была «Книга песен шотландского студента», и его вечера (оба Джона никогда не появлялись одновременно) были целиком заняты игрой на фортепиано. Следуя за руладами певца, Вин отважно импровизировала аккомпанемент и блуждала между тоникой и доминантой, пока ее пальцы не попадали наконец в нужную тональность. Она прилагала все усилия, чтобы не заглушить мычащий тенорок Сэнди, а он думал, что никто до сих пор так хорошо не понимал музыку, звучащую в его душе. Грэйси и Флорри оставались в своей спальне, пока не приходило время подняться по не покрытой ковром лестнице в детскую. На обратном пути они останавливались на минутку послушать у дверей гостиной, после чего спускались в холл и затем по черной лестнице в подвал, где находилась кухня. По пению у себя над головой они определяли момент, когда нужно было подавать ужин; при первых же тактах песни «В тоске влачу я дни свои» они ставили чайник на спиртовую горелку и снимали его, чтобы при последних звуках «Дуй, зимний ветер, дуй сильней» заварить в глиняном кувшине шоколад. Ликующий припев песни «Снова на мельнице Сэнди живет» был для них знаком, что пора подниматься наверх с нагруженным подносом.
В те вечера, когда приходил Мак, музыки не было, но можно было рассчитывать, что перед тем как подняться в гостиную, он оставит на буфете в прихожей бутылку с длинным горлышком или корзинку фруктов от Фортнума и Мэйсона[11]. Грэйси и Флорри говорили друг другу, что нечего и сравнивать этих двух претендентов, имея, конечно, в виду, что сравнение целиком в пользу Мака. То, что Вин еще колеблется, было выше их разумения. «По плодам их познаете их», — восклицала Флорри, вгрызаясь в мясистую щечку тепличного персика. «И не только это, а и весь стиль человека», — с упреком вторила Грэйси, счищая ногтем большого пальца кожуру с мандарина.
Воскресные дни принадлежали двум Джонам по очереди. Сэнди всегда являлся спозаранку и кратчайшим, хотя и утомительным, путем вел пешком Вин на Паддингтонский вокзал, откуда они отправлялись на поезде в тенистый Букингем. Там до самой темноты они бродили по лугам и рощицам, время от времени останавливаясь, чтобы Сэнди мог справиться со своей картой. Лишь один раз за весь день они останавливались на отдых в каком-нибудь придорожном па-беи подкреплялись там хлебом с сыром, запивая его имбирным лимонадом. Вин была компанейской натурой, и она отважно вышагивала рядом с Сэнди на высоких каблуках, но после этих поездок возвращалась утомленная и голодная.
Как-то воскресным июньским утром мимо ограды дома № 9 по Фейрхолм Роуд проходил, насвистывая, какой-то мальчишка и остановился вдруг, пораженный необычным зрелищем. У дверей дома стоял экипаж, а по ступеням спускался элегантный джентльмен в сером плаще и черных брюках, неся на руках маленькое существо в чепчике и белой пикейной юбочке. За ним следовала дама в крохотной шляпке, надвинутой на лоб, подбирая левой рукой платье. В дверях стояли две дамы с прическами на манер принцессы Александры; обе держали за руки маленькую девочку с испуганным взглядом, одетую в белый передничек и сандалии. Из окна подвальной кухни, приподняв занавеску, за происходящим наблюдала служанка, а из спуска в подвал, насколько позволяла цепь, высовывался сенбернар, положивший передние лапы на верхние ступеньки лестницы. Джентльмен посадил девочку в экипаж ближе к окну, помог подняться даме и сам взошел вслед за ней. Женщины в дверях дома замахали руками и пытались заставить маленькую девочку, стоявшую между ними, сделать то же самое. Кэбмен хлестнул лошадь, сделавшую крутой поворот, и глаза девочки, сидевшей в кэбе, промелькнули словно две черные кометы, упавшие вслед за вспышкой белого света. Женщины в дверях задержали дыхание и обменялись улыбками; служанка, наблюдавшая за сценой из кухонного окна, непроизвольно приложила руку к сердцу, а паренек, остановившийся у ограды, отделился от нее и, насвистывая, продолжил свой путь. Он подумал, что, пока он жив, никогда не забыть ему этих глаз; он не знал, что в это самое время генералы в Уайтхолле уже составляют планы, в которые входит смерть тысяч насвистывающих пареньков, и ему самому осталось жить не больше четырех лет[12].