Однажды у дверей их дома остановился экипаж, запряженный очень худой лошадью с поникшей головой. Папочка засунул большой чемодан под сиденье и поставил маленький сундучок на пол экипажа, чтобы Эйлин и Дорис могли поставить на него ноги; он поднял их и усадил в экипаж, потом помог войти мамочке и вошел сам, и экипаж двинулся и загромыхал по мостовой, и они знали, что едут на станцию и будут жить в Лондоне, и когда экипаж покатился и завернул за угол улицы, Эйлин и Дорис обменялись многозначительными взглядами. Не было Би. Но когда они приехали на станцию и экипаж остановился, папочка вышел и высадил Эйлин и Дорис на мостовую, а там стояла Элиза и улыбалась в коляску. А мамочка сказала «Дай ее мне» и держала Би на руках всю дорогу до Лондона. Эйлин и Дорис взглянули друг на друга и отвернулись.
Дорис ничего не помнила о Кембридже, кроме отъезда. Она была уверена, что бэби была с ними всегда, и, уж конечно, она не верила, что когда-то не было и самой Дорис. И она даже не помнила Фоллоу, но это, конечно, потому, что она его боялась.
В Лондоне детская спальня была на верхнем этаже, и там на полу не было никакого ковра, только линолеум, а дневная детская была в самом низу, и девочки могли смотреть оттуда на улицу, и там на другой стороне тоже был тротуар и дома с железными оградами, и можно было открыть маленькую железную калитку и спуститься по железным ступенькам к задней двери, а там был дворик, ниже уровня улицы. Мальчишки-разносчики сновали взад и вперед по тротуару и спускались по железным ступенькам во дворик. По субботам приходил человек с шарманкой и играл «Родина, милая родина» и «Назарет», играл только мелодию, но в гостиной на пианино лежала книга со словами всех песен на свете, и мамочка играла музыку и учила Эйлин и Дорис словам. Но когда мамочка хотела научить девочек милым песенкам, которые больше подходят детям, таким, как «Где ты была сегодня, киска?» или «Где спрячутся ромашки, когда пойдет снежок?», она посылала Эйлин вниз дать шарманщику пенни, чтобы он перешел на другую сторону улицы, и кусок сахара для его обезьянки. Иногда приходили двое мужчин, один из них с арфой, и девочки любили смотреть, как тот, что с арфой, снимал с нее кожаный чехол и отдавал другому, который перекидывал его через руку и пел «Ушел на войну менестрель» и «Одежды наши зелены»[7], а тот, что с арфой, играл мелодию, но девочкам больше нравился шарманщик из-за обезьянки, а однажды мальчишка на велосипеде, пытаясь удержать на плече маленький лоток с мясом, упал вместе с велосипедом прямо в канаву перед их двориком, и Анин вышла на улицу, взяла баранью ногу и помогла ему поднять связку колбас и две телячьи отбивные, и сказала ему, чтобы он никогда больше не садился на велосипед с этим блюдом с мясом, а то она пожалуется мяснику. «Она так и сказала „блюдо“?» — спросила мамочка, когда дети рассказали ей всю историю, и была так довольна, когда они вместе завопили «Блюдо! Блюдо!», что даже ничего не сказала Анни насчет того, что она подобрала мясо из грязной канавы. А когда пришел папочка, они слышали, как мамочка говорила ему: «Она назвала это блюдом».
А самой интересной вещью из тех, что они видели из окна своей детской, был переезд. Люди, жившие напротив, поместили в своем окне карточку с голубыми буквами К.П.[8], и в тот же день фургон величиной с целый дом, запряженный двумя громадными широкогрудыми лошадьми с поросшими шерстью копытами, остановился у дверей и подался назад, пока колеса не подкатили вплотную к бордюру. Лошади смотрели на девочек, кивая головами и постукивая огромными копытами, и Эйлин и Дорис слышали, как с лязгом цепей откинулась вниз и уперлась в тротуар задняя стенка фургона, и увидели, как кучер и еще один толстый мужчина вошли в дом, а потом выносили оттуда буфеты, шкафы и цветы в горшках. А когда в дом въезжали другие люди, было не так интересно, потому что видны были только их спины, но зато потом было так здорово увидеть, как лошади выгнули шеи и, цокая копытами, увезли пустой фургон так легко, словно это был простой кэб.
А иногда кэб со звяканьем появлялся из-за угла и останавливался перед их собственным домом, оттуда выходил джентльмен, расплачивался с кучером, а потом поднимался по ступенькам и тянул шнурок звонка. Тогда Элиза бросалась причесывать Эйлин и переодевать ее, и отводила ее в гостиную, всегда только Эйлин, потому что она могла подать руку и ответить, когда с ней заговаривали, не то что Дорис, которая свесит голову набок и выпятит нижнюю губу, а если гости задают ей слишком много вопросов, может и заплакать. А однажды некий джентльмен сидел у камина напротив мамочки и пил чай, а когда увидел Эйлин, поставил чашку на поднос и сказал: «Неужели это Эйлин? Как же она выросла!» А мамочка спросила: «Ты не помнишь мистера Кларка?» Но Эйлин не помнила, и мамочка сказала: «Из Кембриджа Эйлин не помнит никого, кроме Фоллоу». Мистер Кларк сказал: «Фоллоу попал в немилость. Старик умер, а сын его женился на женщине, которая не любит собак». Эйлин вспомнила, как она упала на колесо детской коляски, и, вернувшись в детскую, сказала Дорис: «Бедный Фоллоу упал в немилость». Но Дорис не помнила Фоллоу.
Никогда, даже в самых причудливых снах, девочки представить себе не могли, чтобы к их собственным дверям мог подъехать фургон Картера Патерсона, но однажды это случилось. Лошади выехали рысью из-за угла, и девочки прильнули к окну, чтобы увидеть, где они остановятся. Кучер повернул лошадей, подал назад, откинул заднюю стенку фургона на лязгающих цепях, и она коснулась тротуара. А в огромном зияющем проеме стоял большой рыжеватый зверь с короткими свисающими ушами и белой грудью. Какое-то мгновение он стоял тихо, потом поднял голову и гавкнул один раз, что прозвучало словно одинокий удар большого колокола, и спустился по наклонным сходням на тротуар и взошел по ступенькам на крыльцо, где его ждали Элиза и Эйлин, а Дорис пряталась сзади, в холле. Фоллоу прибыл в Лондон.
Все, кто раньше был в Кембридже, теперь собрались в Лондоне, но они же оставались и в Кембридже, и когда Эйлин хотела, она могла видеть их там и сама она была там, стоя в Лондоне и глядя назад в Кембридж, и Дорис больше не боялась Фоллоу, но ночью он вылез из своей будки во дворе, насколько ему позволяла цепь, и завыл так, что мог своим воем разбить чье-нибудь сердце, и папочке пришлось выбраться из постели и выйти на улицу через заднюю дверь (потому что Анни всегда держала ключи от передней двери у себя под подушкой), и он взял толстую, с жесткой подошвой лапу Фоллоу в свою руку и сказал: «В чем дело, старина? Фоллоу, дружище, в чем дело?», и показал ему миску с водой, и Фоллоу сделал несколько глотков и лизнул папочке руку. Девочки так и не проснулись, когда Фоллоу завыл, а только услышали, как папочка и мамочка говорили об этом за завтраком. Мамочка думала, что Фоллоу никогда не сможет забыть то злое время, когда умер мясник, а его сын женился на женщине, которая не любила собак и держала его день и ночь на цепи на заднем дворе.
— Зачем люди держат собак? — спросил папочка. — Не хватает им своих забот?
— О, Уолтер, не говори так! — воскликнула мамочка, и девочки расплакались и сказали: — О, папа, не говори так!
Но Анни не позволяла псу входить в кухню, говорила, что от него дурно пахнет. А когда приходили тетя Грэйси и тетя Флорри, они не подпускали его к себе, а тетя Флорри говорила:
— Эта бедная дворняга немного великовата, верно?
А тетя Грэйси вторила:
— Не надо тебе было разрешать Уолтеру брать его, такого старого пса. Тебе надо думать о детях, Вин.
Одни говорили, что зима 1895 года была самой холодной в Англии за последние сто лет, а другие — что за семьдесят пять или пятьдесят. Дети не выходили из дома целых десять дней, на стоянках не было кэбов, а омнибусы еле двигались. Лошади иногда падали замертво на улицах, а у тех лошадей, что перевозили еду в фургонах и гробы в катафалках, свисали из носов вдоль подбородка длинные ледяные нити. На Темзе жгли костры, и Фоллоу впустили в дом, а папочка пришел однажды со службы простуженный и лег в постель, и каждый день приходил доктор, а однажды утром, очень рано, девочек одели в шубки, покрыли им головы одеялами и отвели в дом напротив, где жил портной, а у него была кошка-мама с тремя котятами, и еще он дал девочкам поиграть толстые связки с образчиками материи, а потом Элиза отвела их назад, и когда она сняла с них шубки, а потом с себя платок, они увидели, что у нее черная лента на шляпе, а это была ее лучшая шляпа, и она сказала: «Это по вашему отцу». И мамочка вошла в детскую и сказала: «Папочка умер». А на следующий день светило солнце, и снег таял, и люди говорили, что всё как весной. Но мамочка сказала, что папочка больше никогда не вернется. И когда бы Эйлин ни вспомнила Кембридж, папочка был всегда там, как и все остальные. Но в Лондоне его больше не было, он теперь навсегда останется в до-Лондоне, а это был Кембридж, нельзя быть сразу в двух местах, если ты умер, — вот что значит «умер». И теперь был Сэнди. Сначала он был мистер Харт, и, когда он приходил, Эйлин звали в гостиную, он сажал ее на колено и читал ей сказку про Принца Лягушку. Но вскоре после этого он уходил с мамочкой и возвращался, когда дети уже были в постели, и они должны были теперь звать его Сэнди. Он научил Эйлин песенке «Снова на мельнице Сэнди живет» и читал ей про Принца Лягушку, всегда про Принца Лягушку, а Дорис всегда плакала и пряталась за занавесками, когда он хотел поиграть с ней. И он говорил, что Фоллоу — чудесное создание, вот только «если называть вещи своими именами, мэм (он называл мамочку „мэм“), старичок пованивает».
Шел день за днем, и вот настал день, когда Би, больную туберкулезом, отвезли в санаторий у моря, а Эйлин и Дорис нарядили в белые платьица и напялили им на головки соломенные шляпки («пойдите купите им соломенные шляпки», слышали девочки, как говорила мамочка тете Грэйси и тете Флорри) с гирляндами маргариток на длинных стеблях. У каждой из них были коралловые бусы, застегнутые сзади, и они обе выступали теперь подружками невесты. И как только Элиза закончила застегивать свое серо-голубое воскресное платье, все отправились в церковь святого Андрея смотреть, как мамочка выходит замуж за Сэнди. Фоллоу выбрался по ступенькам во дворик и с надеждой топтался возле них. «Тебя-то кто спустил с цепи?» — пробормотала Элиза. Большой пес отступил от ее топающих ног, но тотчас вновь подошел, виновато помахивая хвостом. Тетя Трэйси ждала их перед церковью. Она велела Элизе сию же минуту увести Фоллоу, потому что за ним в любую минуту может прийти ветеринар.
Эйлин и Дорис провели в церковь и велели идти за мамочкой, только не наступать на ее платье. Все они прошли в придел, и там священник в белом стихаре что-то говорил, очень громко, мамочке и Сэнди. Он называл их Виннифред и Джон, и они оба сказали «да». И тогда все прошли в маленькую комнатку, и болтали и смеялись, как будто уже не были в церкви, хотя там висела картина с девой Марией с младенцем Иисусом на руках, а на противоположной стене увеличенная фотография какого-то священника. И мамочка, и Сэнди, и тетя Грэйси, и джентльмен, которого девочки не знали, что-то написали в книге, а потом все вернулись в церковь и прошли сквозь придел на улицу, и там, перед дверьми, их ждала Элиза. Тетя Грэйси посмотрела на нее, подняв брови, и Элиза кивнула и взяла Эйлин и Дорис за руки и пошла с ними. На пути домой они сели в экипаж, и кто-то поднял руку в белой перчатке и помахал им букетиком рассыпавшихся фиалок.
Когда экипаж исчез из виду, завернув за угол улицы, Эйлин и Дорис спустились во дворик пожелать доброй ночи Фоллоу, но конура была пуста и цепь свисала с крюка и лежала на плитах, по-страшному тихая и похожая на змею.
Девочки великолепно вели себя с тетей Грэйси. Они ни разу не спросили, когда вернется мамочка.
— Они по ней нисколько не скучают, — говорила тетя Флорри. — …и они ни разу даже не спросили про Би.
— Боюсь, у детей всегда так: с глаз долой — из сердца вон, — весело отвечала тетя Грэйси. — Казалось бы, они по крайней мере захотят узнать, где Фоллоу. — Тетя Грэйси и в самом деле находила это немного странным, но она всегда знала, что они не слишком чувствительные дети. — Им вечно приходится напоминать, когда надо кого-нибудь поцеловать.