Когда они немного выпили и закусили, Иван Васильевич закурил, угостил собеседника, и начал рассказывать.
-- Я этим перегоном еще до революции управлял. Всегда тихо да мирно было, тута ведь составы не особо шуровали, так, загонят один-два в отстой, да и только. Потом первая мировая началась, мне тогда тридцать пятый годок пошел, а жена возьми да народи сына мне. И это спустя десять лет как повенчались! Я конечно рад был, но тогда смекнул, что примета плохая. Бог парня подарил, значит не так все просто. Потом помню, в пятнадцатом году загнали эшелон с пушками, дня три стоял, потом пришел ко мне какой-то капитан, треснул по зубам...
-- А за что по зубам-то? - Поинтересовался захмелевший Наумов.
-- А черт знает ихних благородий? Не зашиб да и ладно. Треснул по зубам, да и давай орать, чего мол ты тут наш состав мурыжишь? Будто я начальник станции. Так ему и сказал. А он удивился, прощения попросил, извини говорит не признал в тебе обычного рабочего, больно мол мундир у тебя новый, а я тогда с премии его и пошил. Через сутки эшелон этот отбыл, а начальник мой, Сергей Игнатович, царствие ему небесное, вызвал к себе и говорит: тебе, мол, Василич, привет передал начальник эшелона капитан Богданов. Не знаю такого, говорю. А Игнатич улыбается и говорит, что это тот офицер который по зубам тебя мол треснул. Я же отвечаю, что меня много кто по морде оприходовал, а сам ведь помню. Не забыл. Тогда начальник протягивает мне часы серебряные и говорит: ты зла не помни, так капитан попросил, сказал, ежели на фронте умирать будет, то не хочет, чтобы зла на него держали, и на небесах зачтется ему. Я тогда почему-то сразу понял, что не жилец капитан на этом свете.
-- Это почему же? - Удивился Наумов, поглощая очередную порцию самогона.
-- Хоть и говорят, что бог шельму метит, но я, сколько живу - отчетливо вижу, что уходят лучшие люди. Так и тут получилось. И полгода не прошло - остановился на станции санитарный поезд. Три дня стоял. Крики, вонь - хоть святых выноси. Трупы каждый день не по одному сгружали. Попросили меня тогда сестрички воды принести, я право дело не отказался, взял ведра, пошел к колодцу. Воды набрал, в вагон поднялся. Смотрю, по всему вагону раненые лежат, бинты кровавые. Человек я бывалый, но тогда оторопь меня взяла. Стою, смотрю, ведра в руках. Вдруг слышу голос, слабый такой, сколько, мол времени сейчас. Я не сразу понял, что это ко мне обращаются. Стою как дурак с ведрами. Тут сестричка подскочила, ставь говорит ведра сюда. Я поставил, а сам глазами все ищу, кто время спрашивал. Руки освободились, я в карман - часы достать. Достал, крышку откинул, на стрелки посмотрел - половина двенадцатого была. Я так и говорю, мол, половина двенадцатого сейчас. И слышу голос, отвечает мне, спасибо говорит. Я тогда не понял, вышел из вагона делами своими заниматься, кручусь тут, верчусь рядом с этим поездом санитарным. А потом, когда эшелону отходить время пришло, вынесли еще несколько трупов. Тогда Игнатич пришел, сказал, что надо их до кладбища довезти и похоронить по-христиански. Денег выделили, на гробы и на отходную. Я с телегой пришел, грузить надо, а руки отнялись. Сил хватило только на то, что бы шинель поднять. Поднял, и руки затряслись. Капитан тот, что по морде хвастанул, да часиками одарил, лежал тогда передо мною. Ног нет, одни обрубки. И глаза одного тоже. Но я его узнал. Только тогда я понял, кто время в вагоне спрашивал. Хотел узнать сколько осталось. Я тогда до кладбища их доставил, попам денег дал, а сам не ушел. Капитана когда хороняли, я часики то ему вернул. А зачем они мне нужны были тогда? Только сейчас понял, что глупость сотворил. Офицер тот, меня и семью мою от беды схоронить хотел. Вот тогда крепко задумался, что жизнь наша стоит. Помню, пришел, сам не свой, жену, сына крепко обнял, поклялся, что никогда их до беды не доведу. Работал, словно проклятый, все думал сына поднять, образование дать. Затем революция случилась. Советскую власть не сразу принял - в то время ничего хорошего она мне не дала, но потом понял, что лучше жить при власти, чем при бардаке. И власть ко мне хорошо отнеслась: со службы не выкинули, паек назначили. С голоду помереть не дали. Сын рос, время шло. Он у меня точными науками увлекаться стал. Ходил с линейкой рельсы измерял, все прикидывал, почему есть разница зимой и летом. Потом школу кончил - уехал в Москву, на инженера учиться. Хорошо учился, грамоты мне возил. Не успел закончить, пригласили в танковое училище, препо...пре...
-- Преподавателем, - подсказал Наумов.
-- Да, я в этих названиях не силен, - Иван Васильевич пододвинул к гостю миску с картошкой. - Ты кушай, Ваня. Силы тебе еще потребуются.
-- Спасибо, я уже сыт. Ты продолжай.
-- А что тут дальше рассказывать? Дальше война началась. Хоть и не пускали командиры училищные сына на войну, он все равно поперек пошел - говорил, что нужнее будет на передовой. Опыта, говорил, нужно набираться в боях, а не в кабинетах. Отговаривали, отговаривали, да все без толку. Тогда дали ему под командование несколько новых танков, тэ-тридцать-четыре, говорят, ловко он ими командовал. Немчуру в хвост и в гриву бил. Да видимо не судьба. Под конец июля уже было, оставили его взвод на подступах к одной деревушке, через нее дорога главная шла, ожидали, что враг главные силы на Москву пошлет, да так и вышло. Сказали мне потом, что бились они крепко, дня два держали дорогу, да силы были не равные. Спалили все наши танки вместе с людьми, и костей пади не осталось.
Старик замолк, не в силах больше продолжать рассказ. Иван плеснул ему самогона, налил себе. Выпили, молча, не чокаясь.
-- Ты зря батя горюешь раньше времени, - закурив, произнес Наумов. - Похоронку ведь не получал? - Тот не ответил. - Значит еще не все потеряно. Бывает такое на войне - видели, что угодила бомба в человека, списали его, а потом - раз, и он жив оказывается, раненый, где ни будь в госпитале без памяти был.
-- Твои бы слова да богу в уши.
-- Ничего, прорвемся. Устал я батя, определи на постой.
-- А чего тут определять? - Махнул Василич. - Вон койка, ложись да спи. Мне все одно на пути надо.
Иван поблагодарил его и, улегшись на старую металлическую кровать, тут же заснул.
Глава девятнадцатая.
Москва. 1942 год.
Проснулся Серов с сильнейшей головной болью. И было не очень понятно, отчего ломило виски больше. От выпитого накануне, или от груза проблем, что нависли над ним, словно "дамоклов меч". Проблемы надо было срочно решать, но, как и какими силами - вопрос оставался открытым. Хоть накануне он и надеялся на Вампира, но сейчас это больше казалось абсурдным. Ну, внедрит его в НКВД под видом "сексота", что это даст? Зная нерасторопность подельника - ничего. Шиш с маслом, геморрой и все ту же головную боль, от которой он так мучительно хотел избавиться. Не подавать же объявление в газете о розыске. Тут не двадцать первый век и не буржуазный строй. Следовало пойти другим путем. Пока он размышлял, прикрывая от режущей боли в висках то один, то другой глаз, раздался телефонный звонок. Серов даже подскочил на диване от его резких и громких трелей. Поморщившись, поднялся, шатаясь, подошел к столику, где стоял телефонный аппарат и, подняв трубку, хрипло произнес:
-- Серов, слушаю.