Счастье? В какой жалкий комочек превратилось это слово, когда-то такое сияющее, столь необъятное! Счастьем стала даже неотапливаемая каморка, кусок хлеба, подвал, вообще любое место, укрытое от обстрела. А потом – потом начался санаторий». Она все еще смотрела в окно. Внизу, у служебного входа для поставщиков и обслуги, стояли сани. Может, это уже для Агнессы Зоммервиль. Всего год назад, смеющаяся, вся в мехах и цветах, она подкатила к главному входу; теперь же покидала здание тайком, черным ходом, словно вороватый постоялец, не уплативший по счету. И двух месяцев не прошло с того дня, когда она обсуждала с Лилиан планы отъезда отсюда. Отъезд – этот вечный мираж, фата моргана, так никогда и не наступит.
Зазвонил телефон. Помедлив, она все-таки сняла трубку.
– Да, Борис. Ну конечно, я благоразумна, – да, я знаю, тысячи людей умирают от инфарктов и от рака, – да, я помню статистику, Борис, да, – да, конечно, я знаю, это только так кажется, потому что здесь, наверху, нас так много, живем все вместе, мозолим друг другу глаза, – да, конечно, многие излечиваются, да, – новые лекарства, да, Борис, я буду благоразумна, обещаю, – нет, нет-нет, не надо приезжать, – да, и я тебя люблю, конечно, Борис…
Она положила трубку.
– Благоразумной, – прошептала она, глядя в зеркало, откуда на нее чужими глазами смотрело совсем чужое лицо, – благоразумной! – «Бог ты мой, – пронеслось в голове, – я и так слишком долго была благоразумной! А чего ради? Чтобы кончить двадцатым или тридцатым номером в седьмой палате, рядом с грузовым лифтом? Содержимым черного ящика, от одного вида которого всех жуть берет?
Она взглянула на часы. Уже почти девять. Впереди, всей бесконечностью тьмы, ждала бессонная ночь, ждала помесью страха и скуки – мерзкий гибрид, рожденный в санаторных стенах, – панического страха перед болезнью, скуки от неумолимого больничного распорядка, и само это невыносимое сочетание столь контрастных эмоций только сильнее угнетало душу чувством полнейшей беспомощности.
Лилиан встала. Что угодно, только не оставаться сейчас одной! Кто-то наверняка еще остается внизу – по крайней мере Хольман и его гость.
Внизу, в столовой, кроме Хольмана и Клерфэ, сидели еще трое латиноамериканцев – двое мужчин и довольно толстая низенькая женщина. Все трое были в черном, все трое молчали. Сидели в самом центре зала аккурат под люстрой, как три маленьких черных истукана.
– Прибыли прямо из Боготы, – пояснил Хольман. – Их телеграммой вызвали. Дочь вон того мужчины в роговых очках лежала при смерти. Но стоило им появиться, как девушке внезапно стало лучше. И теперь они не знают, как быть – лететь обратно или оставаться.
– Почему бы матери не остаться, а эти двое пусть летят?
– Толстушка вовсе не мать ей. Она мачеха, и как раз на ее деньги Мануэла здесь живет. Да и оставаться никто из них не хочет, даже отец. Там, у себя, они про девчонку считай что забыли. Ну, посылали регулярно чек и жили себе в своей Боготе, а Мануэла была здесь, раз в месяц писала им письмо, и так уже пять лет. А у отца с мачехой уже свои дети, Мануэла их даже не видела. Все было замечательно – покуда ей умирать не приспичило. Тут, конечно, им пришлось срочно сюда отправляться, хотя бы приличия ради. Отпускать отца одного мачеха ни в какую не хотела – она старше мужа, ревнива и понимает, что стала толстухой. На всякий случай взяла с собой в подмогу брата. В Боготе и так уже пошел слушок, что она выжила падчерицу из дома; вот она и решила показать, как она Мануэлу любит. Так что тут не только ревность, тут еще и показуха. Улети она сейчас одна – сплетни разгорятся с новой силой. И теперь они все трое сидят и ждут.
– А Мануэла?
– Ну, поначалу-то, когда она с часу на час должна была богу душу отдать, отец с мачехой в ней души не чаяли. И бедняжка Мануэла, которую никто никогда не любил, от счастья настолько одурела, что стала идти на поправку. Теперь ее родичи уже проявляют нетерпение. И день ото дня все больше толстеют, это у них нервное, ведь они то и дело заедают свою кручину знаменитыми здешними конфетами. Еще неделя – и они, пожалуй, Мануэлу возненавидят: сколько же можно тянуть с кончиной!
– Или мало-помалу пообвыкнут в деревне, откупят у хозяев кондитерскую и останутся здесь жить, – заметил Клерфэ.
Хольман рассмеялся:
– Прихотливые же, однако, у тебя фантазии.
– Это не фантазии. Только прихотливый жизненный опыт. Но откуда тебе все это известно?
– Говорю же тебе: здесь все тайное становится явным. Медсестра Корнелия Вюрли говорит по-испански, вот мачеха ей все и рассказывает.
Три фигуры в черном поднялись из-за стола. Ни слова не сказав друг другу, они торжественно прошествовали к дверям.
В дверях они едва не столкнулись с Лилиан Дюнкерк, которая вошла столь стремительно, что толстуха едва успела отпрянуть, издав испуганный птичий вскрик.