Директор очнулся только после полудня. Он с трудом дошел до колодца и долго жадно пил. На улице было тепло, солнечно и сухо. Стояла та короткая благодатная пора поздней весны, когда еще не поднялась мошка, но уже подсохла земля. В такие дни крестьяне первый раз выгоняют скотину, бросают в распаханную черную влажную землю зерно, сажают кормилицу картошку, за которую одну можно было бы простить Петру-антихристу все прегрешения перед нацией. Но человеческий труд не беспокоил больше окрестности этой некогда отвоеванной заключенными у леса земли. Она вся зеленела и цвела, переливалась необыкновенными красками, полевыми цветами, и даже дома в поселке не казались такими унылыми. — Боже, какая красота, — пробормотал страдалец. По вечной своей привычке все объяснять и со всем смиряться и по неизбывному оптимизму Илья Петрович рассудил, что со временем бухаряне к нему привыкнут и примут, и решил покуда пожить в поселке. Он расчистил колодец, нарубил дров и стал обустраиваться, привыкая заново к деревенской жизни с ее каждодневными немудреными хлопотами. У него было ружье, снасти, в одной из изб ему удалось найти сети и перегородить Пустую, так что умереть с голода директор не боялся. Чуть позже посуху можно было сходить в Чужгу и запастись продуктами у верного своего товарища-хохла. В любом случае отсюда уходить и искать счастья где-то еще Илья Петрович не собирался. Но неожиданно он столкнулся с совершенно непонятной вещью. Однажды, возвращаясь домой с охоты, лесной житель почувствовал запах гари — он испугался, что в тайге начался пожар, и пошел быстрее. Выйдя к поселку, он увидел, что несколько изб горят. Сперва у него мелькнула мысль, что он не затушил печку, но ни одно строение в «Сорок втором» не уцелело: поселок горел, кем-то намеренно подожженный, и он понял, что его изгоняют из тайги. До вечера погорелец бродил по пепелищу, а потом ушел в лес. Там он смастерил шалаш, однако через три дня шалаш разрушили, и ему снова пришлось блуждать по лесам. Еще несколько раз он приближался к Бухаре — на него спускали собак, однажды раздались выстрелы. Он не сомневался нимало, что, появись у них желание его убить, они сделали бы это не задумываясь — это было просто предупреждение. Илья Петрович был и огорчен, и недоумевал, что это значит. Настойчивое желание сектантов изгнать его за пределы их территории не могло запугать, но насторожило храброго директора. Он продолжал искать встречи с этими таинственными людьми, ставшими еще большими отшельниками, чем во времена существования «Сорок второго», гонимый теперь не одним лишь любопытством и жаждой найти пристанище, но тревогой за свою ученицу. Меж тем началось лето, солнце едва закатывалось за горизонт, долго скользя над верхушками деревьев, народились комары, и жизнь в лесу стала похожей на ад. Илья Петрович изнывал от изобилия мошки, ночевал в лесу, разводя костерок, а днем кружил вокруг Бухары, как кружил всю свою жизнь вокруг им самим выдуманных и торопливо сменяемых идеалов. Он не знал, что больше его здесь удерживает: тревога за Машу, упрямство или присущая ему с детства жажда докопаться до истины, чего бы эта истина ни стоила. Теперь ему казались отчасти даже наивными его петербургские мечтания, но все же загадочные люди, которые уже больше трех столетий хранили верность гонимой вере, вызывали у директора смешанное чувство уважения и ревности. Однако его следующая встреча с бухарянами произошла при обстоятельствах весьма драматичных. Однажды в лесу Илья Петрович обнаружил привязанного к березе голого парня лет двадцати, в котором с трудом узнал вратаря. Тело его вспухло от укусов, он бредил, постоянно кого-то звал и просил пить. Директор отвязал несчастного и, когда тот пришел в себя, узнал, что вратарь пытался бежать.
— Голодно у нас. Весной траву ели.
Илья Петрович побледнел.
— Как траву?
— Летось засуха была. Сгорело все. Сей год тоже утренники, все померзло. Вот и бегут люди дак. А их ловют и либо к деревам вяжут, либо в ямы содют и исть не давают.
— А девушка? Маша? Что с ней?
— Не знаю того, — покачал головой вратарь. — Она отдельно живет при старце. И никого к ей не допускают.
— Да что же ты дальше станешь делать? Хочешь, я тебя на дорогу выведу?
— Ты снова меня привяжи, — попросил вратарь.
— Зачем? — изумился директор.
— Вернутся они. Вернутся и простят. А если узнают, что отвязал ты меня, то не пощадят уже. Ты, батюшко, привяжи и уходи скорей.
Назавтра он вернулся к березе — вратаря не было. После этой встречи Илья Петрович окончательно решил, что уходить ему нельзя. Через несколько ночей он нашел укрывище на берегу лесного ручья и жил там тихо, не стреляя и не зажигая костра. Ему хотелось создать иллюзию, что он отчаялся, ушел, и тем притупить бдительность сектантов. Стояли светлые ночи, и, пока они были светлыми, нечего было думать, чтобы пробраться в скит. По счастью, леса здешние за десять лет охоты он изучил не хуже местных жителей, кормился нехитрыми дарами раннего лета и укрывался от мошки, как олень, на продуваемых ветрами грядах. Миновал Иван Купала, начался сенокос, рыба брала все хуже, зато подоспели первые грибы и ягоды. Илья Петрович тосковал без чая и думал, что, слава Богу, отучил себя от табака. Без этого зелья, имей он к нему привычку, в тайге не высидеть. Найти пропитание в лесу пока удавалось, а о том, что будет зимой, он старался не думать. Постепенно мысли, под тяжестью которых он изнемогал в Питере, совсем покинули Илью Петровича, у него обострились зрение, слух и обоняние. Он сделался похожим на лесного зверя — осторожного, пугливого и чуткого, ходил бесшумно, и выследить его в этом лесу было почти невозможно. В душную пасмурную ночь на Петра и Павла Илья Петрович вышел из укрывища и направился к скиту. Он миновал кладбище с неугасимой лампадкой, могилу Евстолии, которую некогда пытался разорить, и через ограду воровски проник в скит. В моленной избе шла служба, Илья Петрович приблизился к окошку. Часовня освещалась несколькими свечками. Стоя у маленького окошка, он долго слушал тягучее стройное пение — не в силах шелохнуться, точно коснулся какой-то тайны, приоткрыл покров и увидел то, что видеть ему не следовало. Служение необыкновенно тронуло его: было в нем что-то высокое, особая искренность и пронзительность, обреченность горстки людей, убежденных в том, что именно им принадлежит истина, они спасутся, а весь остальной мир давно уже стал добычей Антихриста. Илья Петрович не слишком хорошо различал слова, но пение так поразило его, что очарованный им странник, забывший о своих звериных повадках, не заметил, как сзади к нему кто-то приблизился. Директор обернулся слишком поздно — на него накинули удавку, и дальше все погрузилось во тьму.
Он очнулся в яме. Было сыро, капала со стен вода, а над головой у него был дощатый настил. Илья Петрович заворочался — болела голова, и хотелось пить, он крикнул, но крик потонул в вязкой тишине. Сколько так прошло времени, он не знал. Он засыпал, видел во сне скульптора и академика, просыпался в сырой яме и не мог понять, что есть явь, а что сон, его заточение или бессвязные обрывки разговоров и встреч с покойниками, которые почему-то вместе откуда-то издалека жалеючи на него глядели и тихо между собою говорили, но слов их он расслышать не мог. Потом он окончательно проснулся и бодрствовал до самого вечера, когда на веревке ему спустили кувшин с водой и кусок вяленой, уже начавшей попахивать щуки. Назавтра все повторилось — только рыба была еще душистей. И потянулось время. Как оно тянулось и что с ним было, Илья Петрович не осознавал. Здесь же он ел и пил, здесь спал, здесь был его туалет, что сперва вызывало у чистоплотного директора отвращение, затмевавшее по силе и голод, и несвободу, но вскоре и к этому он привык. Из щелей сверху едва пробивался свет, потом мерк. Илья Петрович по этому свету вел счет дням и делал ногтем царапины, которые на ощупь пробовал и считал. Что происходило наверху, он не знал. Он не боялся умереть, однако ему было странно, что про него еще не забыли и каждый день спускали на веревке еду — кусок тухлой рыбы, горох или лук. Первое время он кричал и требовал, чтобы его подняли наверх и позвали старца. Но ответом всякий раз было молчание. Было неясно, зачем они вообще его кормят. Он подумал, что лучше, наверное, вообще ничего не есть и не пить и так прекратить это бессмысленное мучение, но мысль о Маше останавливала от самоубийства. Все время грызло его сомнение: что с нею, не рядом ли в такой же яме сидит, жива ли? Поначалу казалось, вот-вот поднимут и все объяснят, на худой конец выгонят, но время шло, ничто в его положении не менялось. И опять накатились на директора мысли, что прежде забивались заботой о пропитании. Он стал снова размышлять о жизни и о смерти, которая была теперь совсем рядом и не казалась ему ни ужасной, ни страшной. Он свыкся с нею и, когда думал о том, что дальше последует, представлял это таким образом, будто бы жизнь есть нечто вроде контрольной работы. День изо дня люди ее пишут, решают задачи и примеры, которые даются каждому свои, по мере сил одним много, а другим — мало, одним надолго, а другим — совсем на чуть-чуть. И когда для каждого урок кончается, то кто-то очень умный, очень добрый, могучий и справедливый, кто-то похожий на настоящего школьного учителя, каким хотел быть, но не дотянул Илья Петрович, показывает тебе твою работу и твои ошибки, вместе с тобой разбирает и ставит оценку. Эта оценка ничего не значит — это всего лишь учеба, все равно всем, кому только можно простить, прощается, что они совершили. Берутся в расчет любые смягчающие обстоятельства, все детские обиды и душевные скорби, заставляющие людей совершать глупые промахи, ибо зло есть не воля души, но ее ошибка. Только то чувство, которое испытываешь, когда эти ошибки видишь, есть стыд, и этот стыд будет твоей вечной мукой в раю. И еще здесь, в этой вонючей яме, задыхаясь в собственном дерьме, возлюбил Илья Петрович жизнь и возрадовался тому, что уши его что-то слышат, глаза хилый свет различают и пальцы пусть стены темницы, но осязают. Весь Божий мир, даже мусор тот, что мел он по питерским мостовым, вспоминал Илья Петрович с любовью. Смирился дворник с тем, что все для него закончилось, но хотелось напоследок, прежде чем закидают комьями глины и даже креста над нехристем не поставят, глянуть на небо. Однако дни сменялись днями, только еда все скуднее становилась, и понял Илья Петрович, что недолго ему нахлебником осталось быть. Но однажды крышка отодвинулась. Пленник поднял голову и увидел вратаря.
— Воздухом-то подыши, пока никто не видит.
Перехватило дыхание у директора, и не мог он наглядеться на звездное небо и долго-долго плакал, как вдруг загремело что-то и точно болид пронесся по небу. Вратарь втянул голову в плечи.
— Часто летают они.
— А-а, — рассеянно отозвался Илья Петрович. — Байконур ведь закрыли. Вот и запускают теперь в Огибалове.
— Старец бает, признак это.
— Какой признак?
— Конец дак скоро. Ну ладно, пойду я, — заторопился он. — Не ровен час увидит кто — мне головы не сносить.