— Мы будем учительствовать, — говорил Илья Петрович, босиком разгуливая вокруг костра и жмурясь от удовольствия. — Мы должны соединить чистоту и строгость Бухары с лучшими достижениями человеческой мысли, мы должны примирить прогресс с верой, знание с моралью и исправить совершенную человечеством в эпоху Просвещения ошибку. С этой точки начнется отсчет новой цивилизации. Сделать это можем только мы, русские. Человеческая история зашла в тупик. Пока что этот кризис проявился со всей отчетливостью лишь у нас в России, но скоро он охватит весь мир. И тогда только мы, первыми принявшие на себя этот удар, как некогда приняли мы на себя удар монгольской орды, сможем весь мир спасти. Самые великие идеи — Достоевского, Циолковского, Федорова, Вернадского, Даниила Андреева, Солженицына рождались на нашей земле, в наших нищих городах, в наших тюрьмах, в голоде и стуже, то есть там, где истинные идеи и должны рождаться. Мир к нам несправедлив, нас презирают и на Западе, и на Востоке, ибо люди не любят тех, кто их спасает. За это распяли они Христа, и мы тоже будем принесены в жертву, но жертва эта спасительна, она искупит грехи всех тех, кто об этом даже и не догадывается. Отсюда, из этой тайги, будет явлен новый свет.
Глаза у Ильи Петровича горели, он говорил с таким пылом, точно обращался не к измученной девочке, а выступал не меньше, чем с Нобелевской лекцией. Но Маша его не слушала, она продрогла, костер еле горел, и в прозрачном дымчатом лесу, от которого она отвыкла, ей уже никуда не хотелось: ни вперед, ни назад, а остаться в этом шалаше на веки вечные, как хотелось когда-то остаться в метельном поле. Вокруг уже много дней был лес, и трудно было поверить, что в этом лесу вообще возможна жизнь людей. И нет, и не было никакого скита — все это морок, обман.
Глава II. Кладбище брошенных кораблей
На исходе девятого дня путники подошли к полуразрушенному «Сорок второму». Среди высокой травы осталось несколько домов, смотревшихся сиротливо и печально, как только может смотреться покинутое людьми жилье. В покосившемся родном доме гулял свежий майский ветер. Ему вторили тонко дребезжавшие стекла в россохшихся рамах. Маша затопила печь. Дрова долго не хотели загораться, потом задымили так, что пришлось открыть дверь. Вода в застоявшемся колодце оказалась невкусной, и было в избе сырее и неуютнее, чем на улице. Все словно изгоняло и объявляло пришедших нежелательными персонами, не прощая им совершенного некогда бегства. Ели молча, добирая остатки крупы и крошки хлеба, — паломники не ожидали, что их путь к скиту окажется таким долгим и продуктов не хватит. Было зябко, и хотелось поскорее укрыться и лечь спать. На широкой супружеской кровати, где была без малого двадцать лет назад зачата на удивление всему «Сорок второму» Маша, Илья Петрович быстро захрапел и спал без сновидений, но девушке не спалось. Ей было так же странно и тревожно в родной избе, как когда-то в пустом ленинградском доме. Она встала и долго бродила по горнице, зашла на двор, где еще сохранились остатки сена и висели на стене инструменты, спустилась в хлев, открыла ворота и долго смотрела на покинутые избы, улицы, поваленные столбы и ржавые трактора. Хотелось отсюда уйти, но уходить было некуда — последняя надежда рушилась: это единственное место, где она рассчитывала найти свой кров, не было готово ее принять. Она жалела теперь о том, что вернулась сюда, — было тяжело невероятно, словно присутствие на собственных похоронах. С этим тягостным чувством, которое наутро передалось и Илье Петровичу, они встретили новый день, и оба, не сговариваясь, заторопились уйти из поселка. Через два часа пилигримы подошли к скиту. Над крышами домов клубился дымок, раздавался стук топора, сквозь весеннюю дымку Бухара казалась нарисованной, и у Ильи Петровича от счастья, от того, что он дожил до этой минуты, защемило сердце. Дверь отворилась, и показался тощий парень.
— Чего вам? — вытаращил он удивленные глаза.
— Я привел девушку, — сказал директор.
— Вы оттуда? — жадно спросил вратарь. — Что там?
— Агония.
— Да? — произнес парень потухшим голосом и недоверчиво взглянул на директора. — Обождите тут. Я скажу старцу.
Илья Петрович вдруг почувствовал, как колотит его озноб. Он подумал о том, что сейчас откроются ворота этого обетованного места, к которому шел он всю жизнь через уверенность в его ненужности, через сомнения к убеждению, что оно единственное есть тот ковчег, где можно спастись. И странная мысль, что ворота впустят его, закроются и никогда больше он не выйдет, коснулась его души. Захотелось назад — это было мимолетное и малодушное чувство, и оно тотчас же ушло, оставив лишь тень на его душе. Дверь снова отворилась. За оградой стояли старухи в белых платках со свечами и смотрели на девушку. Это вдруг напомнило ей картину детства, обретение мощей, молящие глаза поселковых женщин. Старца не было, и только маленький келарь пристально глядел на Машу.
— Сохранила ли ты девство?
Илья Петрович испуганно обернулся на свою ученицу.
— Чиста ли ты? — повторил эконом. — Отвечай, как перед Богом.
— Да, — вымолвила она, покраснев.
— Заходи, — сказал Харон, и в его голосе прозвучало что-то похожее на трепет.
Она нерешительно оглянулась.
— Ну иди же.
Женщины окружили ее, и они пошли в глубь деревни. Илья Петрович шагнул вслед за ними, но келарь преградил ему путь.
— О тебе ничего сказано не было.
— Как?