— Помогите мне ее найти.
— Неужели вы до сих пор не убедились, что дело не в этом?
— В чем?
— Я предупреждал вас: для изображения святых нужно самому находиться на высокой ступени совершенства. Вы же с вашим теперешним образом жизни на это не способны. Невозможно человеку грязному воплотить чистоту.
— Я хочу изменить свою жизнь, — сказал Колдаев хрипло.
— Подобные слова легко и часто произносятся, но редко и трудно исполняются.
— Я готов на все. Что я должен делать?
— Откажитесь от роскоши, праздности, лености и блуда. Перестаньте принимать у себя грязных людей и очиститесь сами. Впустите в сердце строгость и благодать. Найдите человека, который стал бы руководить вами, и исповедуйте ему все ваши поступки, помыслы и движения души.
— Что же мне теперь, в монастырь прикажете идти? — спросил скульптор растерянно.
— Другого выхода у вас нет, — невозмутимо произнес Борис Филиппович. — То, что хотите сотворить вы, не есть искусство, то есть искус. Ваш замысел сродни религиозному служению, а почти все великие иконописцы были иноками. Разумеется, речь не идет об официальной Церкви, которая свою благодать исчерпала. Но благодать эта сохранилась, и здесь собираются те, кто ее унаследовал. Вы можете сегодня поприсутствовать на нашей молитве, но от одного вас зависит, воспримет ли ваше сердце истинную веру.
Колдаев был действительно немного пьян, а главное, слишком потрясен и озабочен собою, чтобы вникать во все, что он увидел в тот вечер. Вернее, то, что он увидел, — магический круг, совместная молитва и трапеза, наставление Учителя — все это скорее разочаровало его и показалось дурной самодеятельностью. Полсотни людей разных возрастов, но в основном молодые и интеллигентные из так называемых ищущих совместно молились, говорили о катастрофическом загрязнении ноосферы и толковали мистическую книгу Учителя «Последний Завет». О чем в этой книге идет речь, Колдаев понял весьма смутно. Большей частью она была составлена из запугиваний и угроз человечеству и призывов к самоограничению и самоочищению. В ней говорилось также о том, что скоро грянет глобальная экологическая катастрофа, все человечество погибнет и лишь немногие избранные преобразятся и спасутся для того, чтобы вступить в новый эон, где люди будут бессмертны и чисты. После молитвы братия вкушала орехи и мед и обсуждала вопросы более практические, в частности, можно ли в наступившие времена пятой ступени цивилизации пить воду или же приемлемы только соки. Божественный Искупитель — так именовался среди этих людей его старый знакомый — никаких рекомендаций не давал. Он говорил о том, что все братья вольны пить воду, но лично он пьет только сок, потому что вода на Земле чистоту утратила. Мимоходом брошенное замечание действовало сильнее, чем если бы наставник требовал полного подчинения. Все было интеллигентно, мягко и ненавязчиво. Трапеза закончилась совместной молитвой в кругу. Собравшиеся взялись за руки и, подняв головы, застыли в блаженном оцепенении. Скульптора как постороннего в круг не допустили, но он и не слишком к тому стремился. Ничего, кроме нового разочарования и усталости, в его опустошенной душе не было. Эта самозванная церковь напомнила ему возглавляемый им шутовской Орден эротоманов, но коль скоро людям нечем наполнять пустоту дней, подумал он, то лучше созерцать женскую наготу, чем пугать себя глобальными катаклизмами. Он ушел домой с таким ощущением, как будто его заставили поучаствовать в коллективном обмане, и твердо решил, что никогда больше туда не вернется, а созовет старых приятелей и устроит заседание Ордена, возьмет обычные заказы и постарается выкинуть из головы сумасбродную и укравшую у него несколько недель идею изваять стыдливую воровку. Но ночью он неожиданно проснулся от того, что заново пережил увиденное. Воспоминание всплыло из подсознания, как громадная черная рыбина. Он не мог уснуть, ворочался, припоминал голоса и лица людей, свой разговор с Борисом Филипповичем, и теперь все это предстало перед ним в ином свете. Ему было неуютно и зябко в большом доме, где прежде было столько шума, блеска, вина, смеха, женщин, и — странное дело — совсем не хотелось, чтобы все опять вернулось. Прежняя роскошная жизнь вызвала у скульптора брезгливость, и такую же брезгливость Колдаев почувствовал к собственному истасканному телу. Ему захотелось немедленно вымыться. Он спустился вниз в сауну и разделся. Взгляд его остановился на отражении в зеркале. На него смотрел изможденный русоволосый человек с опухшим лицом. Вдруг вспомнилась ему увиденная накануне икона и показалось, что копье и стрела касаются его собственного сердца, а икона висит прямо здесь, в сауне. Он попытался стряхнуть это наваждение, как дурман, но копье еще сильнее впилось в сердце. Наутро он проснулся с головной болью и ломотой во всем теле. Это было похоже на похмелье, но похмелье необычное, подобное тому, что испытывают зашившиеся алкоголики, если однажды не выдержат и сорвутся. Недомогание не прошло и к вечеру, но оставаться более дома Колдаев не мог. Он боялся приближающейся ночи, бессонницы, кошмарных видений и первый раз за всю жизнь пожалел, что так и не обзавелся семьей или настоящим другом, а окруженный десятками подружек и приятелей предоставлен теперь одиночеству. В каком-то бреду он оделся и вышел из дому, и ноги сами привели его на Васильевский остров. Огромное сердце монаха кровоточило — скорее всего он не заметил этой крови вчера, но Колдаеву стало так жутко, точно кровь появилась за ночь.
— Что вы со мной сделали? — спросил он хрипло.
— Твоя душа услышала зов Господа, — ответил Искупитель и поднял глаза на образ.
Глава VI. Затвор
С того дня Колдаев стал ходить в Церковь каждый день. Он был трезв и сосредоточен, и теперь те действия, которые совершали застывшие в блаженстве люди, казались ему исполненными неимоверного значения. Оно было покуда от него скрыто, но вместе с другими молящимися он крестил лоб, живот и плечи, а потом совершал рукой круг, символизирующий полноту бытия. Была ли это магическая игра, медитация, духовное упражнение или действительно благодать Святого Духа, он не знал, но то, что это приносило ему облегчение, увлекало и волновало его, Колдаев почувствовал наверняка. Его уже все знали, здоровались с ним как с близким человеком, его окружало тепло незнакомых людей, которым не было от него ничего нужно, они не знали, кто он такой, и любили его просто так. Он наслаждался радостью скромных трапез, неторопливых бесед и простосердечного пения, и, привыкшему к обычным в его кругу лицемерию, зависти и ревности, ему было среди этих людей удивительно хорошо.
Колдаев изменился и внешне. В его усталых, безжизненных глазах загорелся тот же свет, что в глазах других молящихся. Он вставал с ними в круг и уже не мыслил себя без этих вечеров, молитв, трапез, поучений Учителя и чтения его Книги. Если бы теперь его разлучили с Церковью, то эту разлуку он переживал бы как самую страшную в жизни потерю. Все произошло так стремительно, что он сам не успел понять, как, циничный, холодный человек, занятый лишь собой и своими удовольствиями и презиравший все вокруг, он превратился в страстного адепта новой религии и полюбил незнакомых ему людей и их Учителя. Он воспринимал теперь этого человека совершенно иначе, чем прежде. Образ скрытного торговца иконами и любителя женского тела, приходы эротоманов, просмотр слайдов и фотографий — все это стерлось из памяти Колдаева. Он слышал поразительные истории о людях, которые доходили до отчаяния, были обмануты, вышвырнуты из жизни, преданы и брошены своими родными и лишь здесь, в Церкви, находили тепло и любовь. Они приходили в обитель, как в свой дом, часами слушали Искупителя, совместно молились и выполняли духовные упражнения. Наставник знал каждого по имени, знал истории их жизней — он был открыт любому, строгий, как отец, и нежный, как мать, он являл собою точно всю полноту бытия. За этого человека они отдали бы все, согласились на любые гонения и преследования. И эти слова не были пустыми. К своему величайшему удивлению, скульптор вскоре узнал, что Церковь вызывает ненависть у людей, не признающих спасения. Особенно тяжело приходилось тем из братии, кто в миру был вынужден жить в семьях. Домашние не только не понимали и не принимали их веры, но пытались выдать религиозные убеждения за психическое расстройство. Им помогали, как могли, все остальные, приглашали жить к себе, но неустроенных было по-прежнему много. «Помните слова Христа: враги человеку домашние его», — говорил Учитель, и Колдаев мучился от того, что занимает один целый особняк. Однако пригласить этих чистых людей туда, где еще недавно свирепствовал разврат, он не решался. Ему было теперь неимоверно стыдно за свою прежнюю жизнь, он страдал при одном только воспоминании о любовных связях. Стыдно за то, что он нажил огромное состояние нечестным путем, зарабатывая на чужом горе. Все в доме пропахло тленом. Он был готов теперь оттуда уйти сам — только бы не видеть этих комнат, залов, неоконченных работ, сауны и зимнего сада — всего того, чем когда-то так гордился. Лучше было бы ночевать на вокзалах, как те несчастные, но только не пачкаться больше и не видеть прежних мучительных снов. Однажды он заговорил о своем намерении с Искупителем.
— Твой дом мерзок, но бросать его и оставлять эту мерзость после себя не следует, — сказал Борис Филиппович задумчиво. — Всей братией мы совершим обряд очищения, и это место станет нашим первым монастырем.
Вскоре особняк наполнился новыми жильцами. Они заняли все комнаты, сам же Божественный Искупитель поселился наверху в анфиладе, и Колдаеву пришлось довольствоваться своей бывшей подсобкой. Но скульптор был счастлив тем, что вверил себя в чужие руки. В ту ночь он первый раз уснул легко и спал безмятежно без всяких снов, пока в третьем часу ночи его не подняли на бдение. Отныне с утра до поздней ночи в доме звучали молитвы, песнопения, усмирялась плоть и разгуливался дух. Ежевечерне прослушивавший содержание пленки молодой сотрудник был сильно изумлен и доложил начальству, но никаких шагов оно не предприняло и ждало указаний. Впрочем, получение этих указаний на неопределенное время затянулось — вокруг все трещало и рушилось, вверху была измена, а внизу смута, и у спецслужб без того хватало новых и непредвиденных забот.
Наблюдали по инерции еще за одним домом на Петроградской стороне, хотя наблюдать там было не за кем. Жильцы этого дома, люди весьма известные и доставлявшие много хлопот властям, уехали весной далеко в другую страну, где было не страшно жить. Они добивались этого права много лет, их поддерживали во всем мире, о них писали в респектабельных буржуазных газетах, и теперь после долгих мытарств они это право обрели. Двери заколотили, однако газ и воду отключить не успели. В комнатах стояла непроданная мещанская мебель конца прошлого века, валялись старые журналы, газеты и книги. На кухне в рассохшемся буфете лежали оставленные прежними хозяевами пакеты с макаронами и крупой. Ветер гулял по сквозным коридорам, поднимая пыль и листки бумаги, и иногда казалось, что ходит по дому и что-то бормочет седая косматая женщина в темной шали. Но это был только морок. Ничьи следы не вели к дому ни со стороны пустыря, ни из маленького кривого переулка, никто сюда не приходил и отсюда не уходил. Однако, приглядевшись к темным, слепым окнам, можно было заметить мерцавший в ночи тусклый огонек — как если бы, уезжая в добровольное изгнание на другой край света и спасаясь от поднявшейся из подвалов смуты, прежние хозяева забыли не только вещи, проведенные в доме долгие годы и, в сущности, благополучную жизнь, но и сделать такую простую вещь, как выключить газовую плиту. В этом доме жила Маша Цыганова и никуда из него не выходила. Она нашла его случайно, идя темной ночью по городу, когда даже на вокзалы путь для нее был закрыт и оставалось только броситься в реку от безысходности. Ей казалось, что всем людям в этом городе известно о ее позоре и, как только она выйдет на улицу, ее узнают, будут оборачиваться и перешептываться за спиной. Она ненавидела себя, свое тело, ей было стыдно рук и ног, как будто она испачкалась и теперь ей вовек не отмыться. Здесь было ее убежище. Сюда не мог прийти никто — ни живой, ни мертвый, и она наслаждалась тишиной, постоянством и несменяемостью того, что ее окружало. Это добровольное заточение в старом выселенном доме, блуждание по комнатам, чтение странных журналов и книг было для нее полной, ничем и никем не стесненной свободой, исключая лишь право покинуть пределы здания и шагнуть на улицу. Гул большого города дома не достигал, застревая где-то на подступах к нему. В окна дул ветер, стучал дождь, она бездумно глядела часами на двор, как завороженная. Что делать дальше и как ей теперь быть, она не знала и даже не пыталась узнать. Прошлая чужая жизнь заменила ей свою собственную. Она дотрагивалась до старинных вещей — чашек с отбитыми ручками, жестяных банок, стульев с поломанными спинками, — они не обладали никакой художественной или антикварной ценностью, кроме той, что принадлежали многим людям, передавались из рук в руки, завещались, продавались, пропивались, обменивались, закладывались и хранили память о всех владельцах. Это был словно гигантский музей неучтенных ценностей, таинственная кладовая, и она стала теперь единственной их наследницей и хранительницей. Газ на кухне горел все время, и, когда темнело, она глядела на огонь. Синее грязноватое пламя освещало кухню, возле плиты было тепло, и все ближе и явственнее проступали из тьмы навеянные фильмами образы. Потом выпал снег, он был совсем не похож на тот, к которому она привыкла в тайге — грязный, сырой. Каркали вороны, день ото дня все теснее сближались утренние и вечерние сумерки и все таинственнее становилась жизнь в доме. Теперь, чтобы согреться, ей приходилось все время лежать под одеялами, но холод пробирал и здесь. Вероятно, у нее была температура, она бредила, свет в комнате перемешивался с тьмою, и ей виделась дорога на «Большой мох», линии проводов, столбы и усыпанные клюквой лежневки. Картины менялись, как в калейдоскопе, Маша не знала точно, где находится и сколько дней она уже здесь живет. Но потом стол опустел. Она просто лежала и ждала, когда придет так долго задержавшаяся гостья из метели и она умрет от того же, от чего в несчастном городе умерли очень многие. Но вместо легконогой гостьи снова пришла мать.
— Уходи отсюда, — сказала она, скрестив на груди руки.