Книги

Западнорусская Атлантида. Белоруссия на картах Русской цивилизации

22
18
20
22
24
26
28
30

В отличие от общерусского национального мифа, опиравшегося на солидную научную доказательную базу, обосновать многовековое бытие самостоятельных белорусского и украинского народов, было практически невозможно.

Тем более было невозможно обосновать стремление этих народов к государственному суверенитету.

Украинское движение имело определенную историческую мифологию, связанную с казачьим движением XVI–XVII веков, однако закономерно буксовало, пытаясь продлить «украинскую» историю еще дальше в прошлое, где «Украина» неизбежно «растворялась» в Руси. Это привело к неуклюжим попыткам объявить древнерусское прошлое исключительным достоянием Украины, предпринятым исторической школой Михаила Грушевского и «творчески» развиваемых на современной Украине.

В советское время эту проблему попытались решить посредством концепции распада древнерусской народности на три самостоятельных восточнославянских этноса, примерной датой распада был объявлен XIV век.

В белорусском национальном движении дела с исторической мифологией обстояли еще хуже.

Об этом свидетельствует вся ранняя белорусская литература, бывшая абсолютно неисторичной и сконцентрированной исключительно на сельском микрокосме «мужика».

Собственно, само использование этнонима «белорусы», заимствуемого из общерусской триады великорусы-малорусы-белорусы, говорит об «исторической нищете» белорусского национализма.

Одной из первых ярких попыток создания белорусского исторического мифа можно считать известное стихотворение Максима Богдановича о «литовской Погоне», в котором обосновывается преемственность Белоруссии по отношению к Великому княжеству Литовскому. Однако проблема литвинского мифа заключалась в том, что в тот период он являлся «панской» идеологией, то есть региональной идеологией местных польских помещиков, чья идентичность выражалась по формуле «роду литовского, нации польской». Учитывая, что в образе «польского пана» воплощалось чуждое для белорусского «мужика» угнетающее социальное начало, перспективы усвоения белорусским крестьянством «литвинской» мифологии были, по меньшей мере, сомнительными.

Кроме того, «литвинскую» мифологию активно использовал и адаптировал к своим нуждам литовский этнический национализм. «Литвинский» миф, неразрывно связанный с местной традицией католицизма, был вполне органичен как для поляков, так и для литовцев; для белорусов, несмотря на многовековое пребывание в составе Великого княжества Литовского (ВКЛ), «литвинская» идея так и осталась чуждой.

Тем не менее, поскольку помимо ВКЛ русской идее в Белоруссии ничего больше противопоставить нельзя, белорусские националисты с маниакальным упорством возвращаются к «литвинским» мифам, пытаясь присвоить историческое наследие этого государства примерно так же, как «свидомые украинцы» пытаются «украинизировать» Древнюю Русь.

Наконец, еще одним фактором, подпитывавшим как белорусское, так и украинское движение, была своеобразная психологическая мотивация. Белорусское и украинское движения наибольшую активность проявили в литературно-художественной сфере. Однако их критики из общерусского лагеря всегда отмечали низкое качество литературных произведений на белорусском и украинском языке. Они объясняли это тем, что побудительным мотивом к созданию белорусской и украинской литературы явилась именно посредственность литераторов, не выдерживающих конкуренцию в общерусском культурном пространстве.

Вот как это сформулировал российский общественно-политический деятель, белорус по происхождению Иван Солоневич: «Я — стопроцентный белорус. Так сказать, „изменник родине“ по самостийному определению. Наших собственных белорусских самостийников я знаю как облупленных. Вся эта самостийность не есть ни убеждение, ни любовь к родному краю — это есть несколько особый комплекс неполноценности: довольно большие вожделения и весьма малая потенция — на рубль амбиции и на грош амуниции. Какой-нибудь Янко Купала, так сказать белорусский Пушкин, в масштабах большой культуры не был бы известен вовсе никому. Тарас Шевченко — калибром чуть-чуть побольше Янки Купалы, понимал, вероятно, и сам, что до Гоголя ему никак не дорасти. Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме. Или — третьим в деревне, чем десятым в Риме.

Первая решающая черта всякой самостийности есть ее вопиющая бездарность. Если бы Гоголь писал по-украински, он так и не поднялся бы выше уровня какого-нибудь Винниченки. Если бы Бернард Шоу писал бы на своем ирландском диалекте — его бы никто в мире не знал. Если бы Ллойд Джордж говорил только на своем кельтском наречии — он остался бы, вероятно, чем-то вроде волостного писаря. Большому кораблю нужно большое плавание, а для большого плавания нужен соответствующий простор. Всякий талант будет рваться к простору, а не к тесноте. Всякая бездарность будет стремиться отгородить свою щель. И с ненавистью смотреть на всякий простор»{16}.

Возможно, Солоневич излишне резко оценил литературные дарования Янки Купалы и его соратников, однако то, что мотив «лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме» был весьма привлекателен для многих литераторов «средней руки», представляется вполне правдоподобным.

Таким образом, возникновение белорусского и украинского движений в Новое время было обусловлено рядом причин. Это и «возмущающее» воздействие со стороны Польши, стремившейся сохранить Западную Русь в зоне своего геополитического влияния, и неразрешенность «крестьянского вопроса», региональным проявлением которого был в том числе белорусско-украинский сепаратизм, и, наконец, субъективные причины психологического свойства, побуждавшие отдельных региональных деятелей (прежде всего, литераторов «средней руки») противопоставлять себя как империи, так и большой русской культуре в целом.

Следует отметить, что само по себе наличие автономистских и сепаратистских тенденций, а также напряженность в отношениях между центром и регионами — явления вполне нормальные и закономерные для такого крупного и внутренне разнообразного государства, как Россия. Белорусский и украинский сепаратизмы в этом отношении не были уникальны и стояли в одном ряду с другими русскими региональными сепаратизмами, заявившими о себе к началу ХХ века — сибирским областничеством или сепаратизмом донского казачества, который убедительно описал в своем выдающемся романе «Тихий Дон» Михаил Шолохов.

Украинский и белорусский сепаратизмы отличались от двух последних лишь тем, что заявили о себе гораздо громче в связи со специфическим положением Западной Руси на геополитическом и цивилизационном пограничье. «Возмущающее» воздействие со стороны внешних сил — не только Польши, но также Австрии и Германии — оспаривавших геополитическое лидерство России на этой территории, было важным фактором, подливавшим масло в огонь местных сепаратизмов. Это придавало им большую значимость и заметность в сравнении с аналогичными по своей сути сибирским или донским сепаратизмами, подобной «подпитки» не имевшими.

Таким образом, белорусский и украинский национализм можно рассматривать как «обычные» русские региональные сепаратизмы, получившие в силу стечения исторических обстоятельств гипертрофированное развитие.

Но даже несмотря на эту гипертрофию они, очевидно, не обладали должным конкурентным потенциалом, чтобы на равных бросить вызов большой русской культуре. В том числе по причине того, что «игры в национализм» нередко становились уделом посредственностей, неспособных реализоваться в масштабах русской Большой культуры.

Если бы сбылось известное пророчество Петра Столыпина о 20 годах покоя для России, белорусский и украинский сепаратизм, скорее всего, остались бы на уровне безобидных региональных движений, вполне характерных для крупной внутренне неоднородной страны. Однако 20 лет покоя, которые стали бы залогом успешного, мирного и эволюционного развития, Россия не получила. Ввязывание страны в Первую мировую войну обострило все внутренние конфликты и противоречия, что привело к скатыванию в катастрофу революции. Революционные потрясения привели к кардинальной смене политико-идеологического фона в России, что непосредственно отразилось и на решении национального вопроса в Западной Руси.