– Да-да, конечно! Я, конечно, помню, Володя, вас! Ну как же мне вас не помнить? С той поры, когда вы ко мне вдруг пришли, вдохновенный, юный. С осени шестьдесят третьего. Я тогда ещё говорил вам: приходите ко мне всегда, в дни любые, в любое время, буду рад я вам, потому что вы очень, очень талантливы!..
Говорим. О том да о сём. Совершенно разные люди.
Он меня всё время нахваливает, и в особенности за то, что я очень много работаю.
Был в годах он. И вдруг – изменился. С виду стал такой молодой, знаменитый, тридцатилетний, – впрямь как осенью, той, давнишней, тридцать шесть годочков назад.
Вот он, скинув белый пиджак, засучив рукава рубашки, разрешенья спросив у меня, за гончарный садится круг, увлечённо делает что-то, вроде смеси миски с кувшином.
Обещает что-то. Помочь?
Я рассказывал вкратце ему – о себе, о своей судьбе. Он сидел за гончарным кругом – и рассеянно слушал меня.
А потом – раз! – и нет его!
Исчезает мгновенно! Куда?
Я ищу его – нет нигде. И в саду его нет. И на улицах. Испарился. Растаял. Пропал.
Вроде был он вот здесь – и всё-таки вроде не было вовсе его. Странно? Странно. И – показательно. Был – и нет его. Как всегда.
И остался я здесь, в саду, – криворожском ли, коктебельском ли, – вам не всё ли равно? – в своём, а не чьём-нибудь там саду, – как привык я, наедине со своими трудами вечными, с одиночеством давним своим.
…Но тут сон во сне закончился, и сад сменился облаком.
И на этом облаке – мы с Ишкой приближались к Коктебелю. Вот широкий залив. Горы. Холмы. Дома.
И уже мы снижаемся. Уже виден наш дом.
Но за мысом успел я увидеть Лягушачью бухту, и в ней – Аксёнова, читающего мою «Звезду островитян», лежащего на гальке, у самой воды, уже загорелого, и Женю Попова, ещё только слегка покрасневшего на солнце, сидящего поодаль, на горячем, большом камне, на большущем куске золотистой парчовой яшмы, с полынным венком на голове, наигрывающего на вырезанной им самим дудочке незатейливую, но трогательную мелодию, – и четырёх зелёных ящериц, сидящих на соседнем камне – и слушающих эту мелодию.
А потом наше облако, словно в сказке – ковёр-самолёт, приземлилось у нас во дворе, и мы с Ишкой на землю сошли. А потом поднялись на крыльцо – и в раскрытую настежь дверь, вдвоём, не спеша, вошли. Вот он, дом! Хорошо в нём, прохладно в жару. Как просторно здесь, тихо, спокойно! Благодать! – А потом я проснулся…
Вот какие бывают сны. Сны – в ночи, посреди тишины. Только мне они стали ясны. И невольно я им улыбнулся…
– Вот осень, а может быть, и зима, но зимою – опять-таки осень, и весною осень, и летом, и осенью – это уж ясно, потому что с осенью – проще, потому что с осенью – легче, да ещё и куда привычнее вспоминать о былых временах, – времена ли это любви, времена ли года, а то и времена скитаний давнишних, времена бессонниц моих, – сквозь бездомицы, через ночи, в те глубины, где путь короче, где слова до щедрот охочи, потому что – куда без них? – вот зима, ну а может быть, осень, да, пожалуй, конечно же, осень, – одиночество, тусклая лампа над столом, а то и свеча, – листья в окна глядят и звёзды, ветви мокрые тяжелеют, голова тяжелеет, плечи устают, но всё же не сплю, – ну а может быть, сплю? – да вряд ли! – занавески дрожат, и форточка приоткрыта, и ветер входит гостем поздним в бессонный дом, – ночь осенняя, затяжная, – и ещё ничего не знаю – что за нею? – тропа земная, как всегда? – ах, потом, потом! – ну а что же сейчас? – да мысли, что, как листья в окне, нависли над седой моей головою, над столом, над этим листом, на котором пишу я прозу, над которой глотают слёзы все метели мои и грозы в мире, вроде бы обжитом, – но куда там! – совсем пустынном, том, в котором речам старинным и ночам предыдущим длинным оживать суждено теперь, оживать и вставать за мною то ли стаей, то ли стеною, то ли звучною тишиною, – и ненастье скребётся в дверь. Странное дело! Занавесь опускается, поднимается. Над чем? Над прошлым? Над будущим? Да поди разберись. Попробуй. Кто-то вроде бы смотрит в окно моё. Или сам я смотрю в окно? Позабытое – вспоминается. Небывалое – тут как тут. У него настроение – будничное. Труд извечный. Работа привычная. Что-то всё же есть в этом праздничное. Так ли? Так. Действительно, так. И часы: тик-так да тик-так. Мой будильник. Совсем старик. Стук неспешный да нервный тик. Так бывает. Но вне времён – ходу времени верен он. Ходу памяти. Можно – так. Ток подспудный. Уж он мастак вызывать не образ, так звук. Отсвет прошлого. Тук да тук. Отзвук радости. Дней исток. Запад, север, юг и восток – четырьмя лучами креста. Видно, всё-таки неспроста. Да, конечно, не просто так. Имя времени. Вещий знак. Ночь. Звезда. Под звездою – дом. В доме – я, со своим трудом. То есть, с книгою этой. В ней – всё сильнее и всё полней разгорается вешний свет лет, которых со мною нет, как считает разлад чумной, но которые – здесь, со мной. Всем им сердце моё сродни. Сердцу дороги – все они. Снова ночь – и осенний лад слов моих в тишине. Я рад. Снова осень – и взлёт ночной мыслей всех, что дружны со мной.
– Я – это кто-то другой… – различаю я голос Артюра Рембо. – Если медь пробуждается горном однажды, не она виновна в свершившемся. Для меня абсолютно ясно – вижу мысли своей проклёвывание, всматриваюсь в неё, вслушиваюсь, касаюсь её смычком, и симфония, вздрогнув, трепещет или же махом одним вдруг на подмостки взлетает…