Несколько мгновений раздумий, и художник снисходительно сжалился над своей картиной и чужим незнакомым мной. Ювелирно управляясь большой кистью, на мой взгляд, не предназначенной для закраски махонького пространства в центре полотна, нанес импульс. Я до сих пор противлюсь поверить, что крохотный мазок может до такой степени изменить элегию картины. Восторженно слежу за этой лавиной, обрушившейся на холст, и еще яростнее – в мое зачарованное сознание.
Полное время писания картины составило минут сорок. За пять минут до ее завершения я все еще не имел представления, что именно художник изображает и в некоторый момент был даже готов к Бальзаковскому Неведомому Шедевру2, начиная сомневаться в ясномыслии мастера. С равным успехом изображенное на холсте могло быть уличной толпой или сосновой рощей, лошадиными скачками или битвой под Ватерлоо. Через пять минут картина завершилась в двух альпинистов в связке на вертикали. Я упросил маму купить картину. Ценность ее для моего детского ума была безмерной.
Изображение на полотне казалось пирамидой. В основании затаились всевозможные тривиальные и немыслимые изображения реальных и фантастических форм и цветов, созревших в мозгах гениев и шарлатанов всех времен и культур. Вершиной стало завершенное изображение. На гранях отпечатались следы спирали восхождения к венцу. Все, что мне оставалось – начинить внутренность пирамиды работой мысли, сознания и подсознания художника на пути его подъема от подножия на пустом холсте к ее вершине – законченной картине.
В эскадре моих неумений рисование всегда было и по сей день позорно остается флагманом. Вероятно, поэтому череда глаза-руки-кисть-полотно всегда магически привлекала неудовлетворенное любопытство и ненасытную потребность заполнить вакуум неумения и незнания наблюдением и анализом. Если я не предназначен делать это, то хотя бы знаю, как это делают другие.
В первых эпизодах маминой истории она, семнадцатилетняя, на четыре года взрослее меня, начавшего слушать ее рассказ, была моей старшей сестрой, сильной, бесстрашной, умудренной опытом. С каждым годом по мере моего взросления разница сокращалась, пока окончательно не стерлась. И это уже не она, а я выживал в Вагоне. С того момента, когда я стал старше нее … той, какой она была в последний день тех событий, она начала превращаться в одинокую, напуганную, беззащитную девочку. И это вызывало во мне жгучую горечь бессилия, которая с годами менялась и никогда не исчезла.
Пять лет в моем мозгу и памяти складывалась пирамида истории Вагона – не картины, а реальной жизни.
Слушая, я не задавал вопросы. Так она инструктировала меня.
«Ты не задаешь вопросы книге, которую читаешь, фильму, который смотришь. Если есть необходимость спросить, обращайся к себе. Если желаешь додумывать, не сдерживайся. Будь не слушателем этого повествования, а вместе со мной его творцом».
– Я буду делать в точности, как ты говоришь, но объясни, чем этот рассказ отличен от всех других, почему я всегда могу задавать вопросы, но только не в этот раз, – спросил я
– Это произошло, когда мне было семнадцать. Я не была готова к происходящему тогда, не готова и сейчас. Я не выбирала эту историю. Она выбрала меня. Буду рассказывать тебе ее так, чтобы ты мог понять, но, главное, почувствовать.
Я расскажу историю событий Вагона, не как она складывалась в моем сознании адаптированными и редактированными лоскутками, а какой она живет во мне сегодня.
Не
В июне сорок первого оставался длинный путь, измеряемый не столько годами, сколько жизнями, чтобы она стала моей матерью. Я не могу называть ее мамой в ее семнадцать, когда восемнадцатилетним на год старше нее приметал последние лоскутки событий. Тогда она была просто Дашей, так я и буду называть ее в этом повествовании.
***
В первый день войны родители Даши и Ромы – ее тринадцатилетнего брата – были в отъезде где-то вблизи западной границы, что в понимании тех дней означало «оккупированная территория», что в свою очередь исключало всякие иллюзии касательно их судьбы. Даша решила двигаться в Баку, где по ее сведениям жила двоюродная сестра отца, с которой она никогда ранее не встречалась.
Два часа с трудом можно втиснуть в тесно сжатое пространство между решением побега и моментом его исполнения, и по замечанию Ромы, подготовка к побегу была спешно-недоспевшей. В эти два слова, которые при незначительных усилиях можно объединить в одно, включены в избытке растерянность, отчаяние, сомнения с ощутимой нехваткой хладнокровия, опыта, уверенности.
Даше отведена – по ее возрастной привилегии – ответственность за принятие решений. В этой алькове Рома не имел ни шанса, ни желания конкурировать. Поселять же улыбку на ее лице – такую возможность он не упускал никогда, и мало кто мог с ним в этом соперничать. Даже тот момент столкновения и разлома тектонических плит прошлого и будущего не стал исключением.
Даша на мгновение замерла, освобождая в себе и во всем этом нелепом и напрасном мире просвет для улыбки, не уверенная, кто из них нуждался в ней больше.
Не всегда Ромины остроты и каламбуры были удачными, но его собственная реакция на них была превосходным индикатором того, что он не ошибается в оценке собственного остроумия. В случае неудачи он начинал обворожительно смеяться, очевидно, не над шуткой, а над собой. Удержаться, не вступить в смехосговор с ним было немыслимо. В обоих случаях он добивался успеха. Участники и зрители репризы раскатывались смехом.
***