Книги

Виленские коммунары

22
18
20
22
24
26
28
30

Как-то летним праздничным днем, когда дедушка буянил на площади, вернее сказать — на главной брудянишской улице, мимо проезжал в карете, запряженной четверкой лошадей, сам пан Хвастуновский с женой и детьми. Не тот Хвастуновский, что имел когда-то дело с моим пра­дедом — того давным-давно черви источили,— а его сын. Об этом говорили, что в молодости он болел дурной бо­лезнью, да вот за границей подлечили, даже обзавелся семьей. Дедушка и давай честить его при всем народе:

— А, гнилозадый! Палачье отродье!

Пан Хвастуновский было обернулся, но ему тут же заложило уши... Ехал и проехал. Брань людей низшего звания у господ на вороту не виснет. Они ее просто не слы­шат. Потом откликнется на ком следует.

Тут откуда ни возьмись на тротуар выплыл седоборо­дый, в длинном, до пят, широком для солидности, черном легоньком шелковом балахоне, в енотовой шапке на седых пейсах — ни дать ни взять русский поп — господин Мах­лярчик. И зашипел испуганно:

— Ай, хамское отродье! Что же это ты так, а? На пана, на ясновельможного?.. Теперь-то ты попался, сукин сын!

И ведь как в воду глядел. Кончилось тем, что дедушка надела не отсудил, а сельское общество Жебраковки при­говор свой вынесло: сослать его, смутьяна и крикуна, по­дальше, в Сибирь.

***

Не все, однако, члены общества соглашались под­писать приговор. И хотя Довбёжка много раз сам приезжалк ним на их сборы, никто не хотел первым поставить свою подпись. Подтолкнул всех дедушкин дядя,— помните, ко­торый его взял сиротой. Теперь это был седенький стари­чок, беленький, сухонький, чисто святой: сидел целыми днями на запечке и молился. Ну и сиди, молись, раз все равно на сборах не бываешь. Так нет же, приплелся с по­сошком, поцеловал пану писарю ручку, присел на лавке, отдышался. Потом попросил у пана писаря дозволения слово сказать, перекрестился на образа, повернулся лицом к собравшимся и забормотал, ровно ксендз с кафедры:

— Господь бог спасет его... Чтобы сердцем очистился, думками просветлел... как изведает мученичество в Сиби­ри... Пусть едет с богом...

Взял за руку сына, который был теперь полномочным представителем двора, подвел к столу и положил его руку на приговор, чтобы сын поставил рядом со своей фами­лией три крестика. Тот и поставил. Послушание роди­тельской воле было раньше в нашем народе большое, не то что нынче. Довбёжка не знал, как благодарить старика, расчувствовался, чуть было слезу не пустил. Но плакать уже не было времени, потому что к столу тут же выбежал тот, кто арендовал у общества дедушкин надел. Он тоже торопливо перекрестился и поставил три крестика. За ним вышел еще один претендент на право аренды. А там потя­нулись и другие — у кого сыновья родились уже после реформы и наделов не имели. Рассказывали, нужного числа голосов все равно не хватило, чтобы приговор получил силу. И тогда встали против деда те, кому пан Хвасту­новский дал воз сена или дров, те, кого подпоил Махлярчик, те, кого Довбёжка продержал несколько суток в самую страду под замком.

***

Дальше идут уже неинтересные подробности,— ведь дедушка все равно был вынужден отправиться в слав­ный город Томск, который стоит, как мне рассказывали, на такой красивой, быстроструйной реке Томи, в такой кра­сивой местности среди зеленых равнин, что очень уж она напоминает окрестности наших Брудянишек. А как ему не хотелось туда ехать! Не столько потому, что там суровая зима, а он малокровный, сколько по другой причине: не в его характере было уступать... Но когда выехать все же пришлось, он, по определенным соображениям, поехал сперва один, а бабушку с моим отцом, тогда еще хлопчиком, оставил дома. Видимо, думал, потешаются над ним... На­деялся, что еще добьется правды, обелит себя в глазах нан чальства и вскорости вернется домой. Обратно в Брудянишки или, всем назло, в Жебраковку, на свой надел. Всем: назло, себе на радость...

«Надежда — мать глупцов» — говорит старая пословица. Многим она не нравится. Я и сам, признаться, когда-то не мог ее терпеть. Теперь привык, притерпелся.

В Томске у дедушки завелись знакомства со студентами-народовольцами, тоже ссыльными. Они его немного просветили политически, а вместе с тем открыли глаза на истинное положение вещей. И когда он понял наконец, что находится в бессрочной ссылке, что о скором возвращении на родину ему и думать нечего,— гнев и отчаяние перемешались в нем, как горох с капустой.

Была зима. День выдался базарный. В город понаехало много крестьян. Но хоть бы одно знакомое лицо!.. Бродил дедушка по улицам один, всем здесь чужой, всеми забытый, заброшенный, одинокий. С тоски пропустил рюмочку и по­шел топиться в красивой реке Томи, теперь скованной льдом, запорошенной снегом, студеной, мертвой. Сунулся туда, сунулся сюда; пока искал прорубь — малость поостыл, одумался. Одумался и повернул назад. Выпил еще рю­мочку, чтобы согреться — телом и душой. Но тоска все не отлипала от сердца. И его потянуло, по старой привычке, на люди. Пришел на самую большую в Томске рыночную площадь, называвшуюся тогда Губернаторской, протиснул­ся в самую гущу, залез на чей-то воз — и давай кричать во все стороны:

— Земля и воля! Земля и воля! Земля и воля!..

Ох и дурень же был мой горемыка-дед! Кричал, должно быть, не так уж долго, а покатил еще дальше — в славный город Красноярск, который стоит, как мне рассказывали, на могучей реке Енисее, в такой красивой местности, что и сравнить ее не с чем, а вокруг высокие горы, покрытые, словно шапкой, вечнозелеными лесами, тайга... И прожил там дедушка чуть ли не до могилы.

IV

БАБУШКИНЫ АВАНТЮРЫ

Ветрычак пыша, былінку калыша...