Так-то уж я и бегал с Болесем!.. Обычно, когда я приходил, мать старалась улучить свободную минутку, зазывала меня на кухню и усаживала за трехногий столик в углу под лестницей на чердак. Усадит — и велит писать письмо отцу, в село Благовещенское, Киренского уезда, Иркутской губернии. Находилось это село где-то в глухой тайге, километров в трехстах от города Киренска, чуть ли ни за тыщу километров от Иркутска. Письма, как наши, так и отца, часто терялись в пути, а если доходили, то не скоро, через месяц, а то и больше. И это очень охлаждало мой пыл к писанию. Пишешь, пишешь — и кто знает, может быть, впустую. Если даже письмо и дойдет, то за такой срок успеешь запамятовать, о чем писал. Кроме того, мать требовала, чтобы я писал обязательно по-польски. Диктовать же она не хотела: расскажет, расскажет, а ты сочиняй своим умом. В школе же меня научили писать только по-русски. Ну и натерпелся же я! До слез доходило каждый раз — и со стороны матери и с моей. Мать плакала от жалости к отцу, разговаривая с ним в письмах. Я же плакал с досады, что не получается у меня, как ей хотелось бы. Да и вообще мне было легче насучить дратвы на сто пар сапог, чем сочинить одно письмо. А в другой раз плачу, а самого смех разбирает. Бывало, смеюсь как помешенный.
«Муй дроги пане мэнжу!» — обращается мать в письме к отцу, а мне смешно, хоть ты тресни: ну что она закручивает на господский лад!
— Чего смеешься? Над кем? — грозно спросит мать. И тут же зальется слезами.— Разума у тебя нет в голове, сыночек ты мой! Ничего-то ты не понимаешь! — И вздохнет.— Уже и отца позабыл, не любишь ты его...
***
Однажды, когда мы с ней писали письмо, на кухню заглянул ни с того ни с сего сам пан Будзилович — лысый, черноусый, в очках. Я испугался его. А он посмотрел на меня, увидел на глазах слезы, подошел ближе, взглянул на мои каракули... Мне стало стыдно. Покраснел, чувствую — горят уши. А он обернулся к матери и говорит:
— Знаешь, Анэта, подучить бы надо твоего мальчика. Польскому, да и вообще... Пишет он... неважно...
Не сказал «ни к черту», а только «неважно». Видно, принадлежал к числу людей на редкость вежливых и не хотел сказать при мне суровое слово правды или был из ясновидцев, которые считают за лучшее обнадежить человека мягкостью оценки, чем бить критикой, как дубиной, после чего и подняться не сможешь.
— Проше пана, как же я буду его учить? — заговорила мать обычным теперь для нее страдальческим тоном, хотя это совершенно не шло к ней: пусть она и не выглядела цветущей, но все же была красивая, видная.— Проше пана, я ведь отдала его в учение к сапожнику. Он там хоть прокормит себя, ремеслу научится. А в школу пойдет — где я наберусь на него?
— Гм... Разве муж ничего тебе не присылает?
— Присылает,— виновато ответила мать.— Как же не присылать! Да ведь...— И замолчала, чтобы не проговориться, сколько в самом деле присылает ей отец. Даже вздохнула притворно.
Я хорошо понимал ее хитрость и не удивился. От господ всегда лучше скрывать правду, в какую бы сторону она ни клонилась, хорошую или плохую.
Пан промолчал, покрутил ус и вышел.
XIII
ПАНИЧ-РЕПЕТИТОР
Ученье — свет, а неученье — тьма.
Когда весной господа выехали на дачу, у них в квартире поселился свояк Будзиловича — студент Виктор Ёдка. Будзиловичи происходили из обедневших помещиков Свентянского уезда. Имение, которое было где-то под Брудянишками, продал пану Хвастуновскому еще их отец. Не знаю, кто из братьев Будзиловичей был старше,— должно быть, тот, революционер из Варшавы, что приезжал первого мая 1905 или 1906 года в Вильно и выступал на митинге в Закрете. В 1907 году его сослали на каторгу за участие в какой-то экспроприации, и там он вскоре после приезда умер от чахотки. Женат был на вдове. Ее фамилия по первому мужу — Ёдка, от него-то и были у нее дети — дочь Адель, читавшая на митинге в Закрете революционный стишок и так пленившая своей красотой мое средце, и сын — этот самый студент Виктор Ёдка. Виктор не ладил с матерью. Она жила с дочерью в Варшаве, он учился в Петербурге. На каникулы летом приезжал, но не к матери и сестре, а в Вильно, и здесь отирался возле Будзиловичей.
Вся эта сложная родословная господ Будзиловичей и Ёдки стала мне известна значительно позже, когда я подрос; в ту пору меня больше занимало, как бы сбегать к матери и перехватить у нее чего-нибудь вкусненького — сахару кусочек, что ли.
***
Однажды прихожу к ней, как всегда, в воскресенье, а она встречает меня печальной вестью: отец опять в тюрьме, в городе Иркутске, за попытку бежать из ссылки, Она держала письмо в руках и плакала. Письмо принесли перед самым моим приходом, читал его матери Виктор Ёдка. Немного успокоившись, она велела мне умыться (утром я умывался у Вержбицких). Принесла мыло, проследила за тем, чтобы не оставил грязи в запах, и только после этого подала чистый вышитый рушничок. Потом дала свой гребень и велела причесаться как следует, но тут же сама стала меня причесывать. Оправила на мне рубаху. Снарядила как шляхтича в сваты. Перекрестилась, взяла за руку и повела в господские покои.
Никогда до этого я не бывал в комнатах господ. Их размеры и великолепие превзошли все мои ожидания. Здесь было красивей, чем в костеле...