Книги

Виленские коммунары

22
18
20
22
24
26
28
30

Самоотверженного мстителя за рабочую честь, за чело­веческое достоинство товарищей, как известно, арестовали, приговорили к повешению, и «приговор был приведен в исполнение».

Не стало Гирша Лекерта, не стало в самом расцвете юности. Весь рабочий Вильно, независимо от партийных взглядов на индивидуальный террор, горько его оплакивал. Его все любили, все гордились им, да и погиб он так тра­гически. Мать вспоминала, что отец всю ночь плакал, как ребенок, руки ломал, чуть не головой бился о стенку...

***

Зато вскоре дождались революции 1905 года. Я был тогда мал, только пошел учиться в народную школу на Антоколе, но кое-что уже помню. Хотя был еще ребенком, а революционным выступлениям сочувствовал всем сердцем. Если бы мне дали тогда в руки бомбу и сказали: «Иди брось ее в губернатора»,— я бы с радостью пошел и бросил. И когда осенью на улицах не стихала стрельба и пули летели мимо наших ворот и окон нашей квартиры, я не мог усидеть возле печи. Все порывался выбежать и поглядеть своими глазами или прилипал к окну... И очень, очень хотелось мне, чтобы рабочие побили казаков, постаскивали их с коней и взяли в плен.

К сожалению, из нашего окна ничего не было видно, кроме ног казацких коней,— они подселялись довольно часто и густо и очень смешно переступали по мостовой, дробно цокая копытами. А мать боялась, как бы пули не залетели к нам в подвал, и с криком, с плачем гнала меня за печь. Школа наша была закрыта. Отец тоже бастовал, но все надолго уходил куда-то из дома.

***

Первого мая 1905 или 1906 года к нам на квартиру зашли братья Василевские, весельчак Матейкович (прия­тель отца, тоже кожевенник с завода Грилихеса), потом Карбовский и еще двое, водившие с отцом знакомство. Все одеты по-праздничному, при манишках, все в радостном настроении. Посидели у нас, выпили чаю с сахаром внаклад­ку, с ситным хлебом и краковской колбасой — как в настоя­щий праздник! Спели революционную песню. Слов песни я не помню, ее пели по-польски, а польского я тогда почти не знал, так как дома говорили по-белорусски. А припев, помню, был такой: «Гоп-гоп-гоп!» Очень понравился мне припев. Я старательно и радостно подтягивал им, хотя и стыдился чего-то и все оглядывался на мать. А она тоже подтягивала тоненьким голоском. Раскраснелась. Красивая у меня была мама.

Потом все направились за город, и отец взял мать и меня с собой. Пошли в Закрет, в сосновый бор на высоком берегу Вилии. Местность там удивительно живописная. Повсюду были выставлены рабочие пикеты. Они нас про­пустили, и те, кто стояли в пикете, были рады нам, смеялись, шутили, и какой-то дядька достал из кармана длин­нющую конфетину и дал мне.

Когда мы пришли, на полянке уже было человек пять­десят или больше. В центре возвышался воткнутый в землю высокий шест, на нем висел большой красный флаг. Вокруг сидели, лежали, разговаривали. Все были одеты по-праздничному.

***

Открыли митинг. Произносили речи. И пели рево­люционные песни, декламировали революционные стихи, шумно хлопали и кричали: «Браво!» Говорили по-русски. Были здесь евреи и поляки. Большей частью рабочие. Но среди них находился и приехавший из Варшавы польский революционер Будзилович, брат виленского инженера господина Будзиловича, у которого спустя несколько лет стала служить моя мать. Бледный, с черной бородкой, в соломенной шляпе. Он выступал с речью на польском языке, говорил долго, то тихо, спокойно, то страстно, с надрывом, потрясая кулаками. Ему долго хлопали молча, никто ничего не выкрикнул. С ним была девочка моих лет, по имени Адель. Когда после его речи все понемногу успокоились, она читала наизусть коротенькое революционное стихотво­рение, тоже по-польски. Ей все дружно и много аплодировали, даже громче, чем отцу (я был уверен, что это ее отец, оказалось — отчим). На ней было красивое белое платьице, а к светлым пепельным кудряшкам приколот красный бант.

Такая была славная девочка. Очень она мне понравилась. Я потом долго был в нее влюблен, все думал о ней, вспоминал. Называйте как хотите, но это была моя первая любовь.

После митинга все сели, развернули узелки, выпили, за­кусили. И мирно разошлись.

X

ПРОВОКАТОРЫ

Даже в самом лучшем лесу можно найти кривое дерево... В революционной организации, которой руководил Тарусевич и в которой отец принимал участие, завелись провокаторы. Они и провалили ее.

Одного из них, Петра Гурского, кожевенника из местеч­ка Сморгони, я не знал и слышал о нем мало. А он-то больше всех нашкодил. Второй же, подлец рангом помельче, доста­точно хорошо мне известный Павелак. За кражу гусыни во время своего «френдера», в селе Ивановском, за Псковом, ему пришлось отсидеть в тюрьме. Вернувшись в Вильно, он устроился на завод Гольдштейна. Пить не бросил, иной раз хулиганил, как и раньше, но повадки изменил, делая из всего этого уже не просто героизм, а героизм револю­ционный. Правда, в революции 1905 года он никакого уча­стия не принимал, но когда она пошла на спад, стал пить «с горя», как многие тогда, кому было муторно чувствовать наступление реакции... Выпив, обливался пьяными сле­зами, бил себя грязным кулаком в голую, черную волосатую грудь и где кричал, а где говорил вполголоса:

— Не могу не пить... Горит во мне рабочая душа... За что боролись?.. Борро-лись... борро-лись...

Но был он, хитрюга, скользкий. Черт его знает, как ему удалось, этому пьянице и вору, завязать близкие отношения с некоторыми членами организации. Он лез в организацию, рассчитывая на даровую выпивку. Но, проникнув в нее и убе­дившись, что на выпивку там денег не дают, очень скоро за­делался платным агентом полиции.

Отец предупреждал товарищей, что Павелак человек сла­бый, ненадежный, что лучше всего отвадить его от себя, пока не поздно. Отца не послушались: знали, что когда-то они как будто вместе попались на краже гусыни и что с той поры между ними личная неприязнь... Отец мой гусыни не крал. Но ведь в подобных случаях еще и теперь многие рабочие охотно верят тому, кто говорит — крал, и не хотят верить, кто отрицает наговор. Это наследство буржуазных взглядов, удивляться тут нечему.