— Понял, — сказал он. — Все?
— Все.
Он повесил трубку, снял с крючка сетку с громыхнувшими бутылками и вышел на улицу.
Аксентьев ему снился, Черногрязову, последний год. Аксентьев… Матусевич, Черногрязов, Коростылев вот, наверно, скоро… А кто-то должен быть и следующим. Такая у них пришла пора — один теперь за другим, один за другим… подошла пора.
Ну да что ж… пожили. Все, что мог сделать в жизни, сделал… все. Что мог. Может быть, мог и больше, но… Каждому отпущено его мерой. По его способностям, по его воле, по его крепости. По совпадению со временем, наконец… Вот Хлопчатников теперь, Слуцкер, Хватков, Виссарион, Ксюша… что у них выйдет, к чему они придут… теперь их пора. То лишь и можешь теперь — совет им какой дать. опыта своего отлить чуток… если подставят сосуд. Как вот Хватков готов. Да и Ксюха, кажется… Да-да, и Ксюха, да, Лихорабов еще… Надо позвонить ему, встретиться, поговорить надо, о том случае с чертежами вспомнить, когда проверять не стал… хороший парень, настоящий, остеречь надо…
Евлампьев шел и не замечал, что бормочет все это вслух, покачивая в такт словам головой, бормочет все громче и громче, будто уговаривая себя; плоть его готова была к тому, чтобы уйти, исчезнуть навсегда, истлеть, превратившись в то, чем она являлась до своего появления,она устала и износилась, ей хотелось покоя, который ничто бы уже не могло нарушить, но душа не хотела того, что плоть, она наслаждалась этим предвесенним, пронизанным светом днем, наслаждалась предвкушением ручьев, их булькающих веселых песен, наслаждалась даже неприглядным видом черных, вконец прокоптившихся сугробов, потому что их неопрятный, неприглядный этот вид тоже обещал близящуюся весну, она слушала, упиваясь, галдение воробьев в ветвях деревьев, фырк мотора промчавшейся мимо машины, звонкие голоса детей в школьном дворе рядом, высыпавших провести перемену на воздухе, — душа рвалась к жизни, ликовала и пела, казалось, она даже знала ту самую тайну, над разгадкой которой тщедушный разум, часть плотн, бился всю жизнь — и не разгадал, не постиг, знала — и только не могла обременить этим знанием немощную плоть, в которую была заключена.
Почему-то вдруг Евлампьеву захотелось посмотреть, который час. Он остановился, приладил сетку с бутылками на запястье и отвернул пальцем рукав. Большая стрелка только-только зашла за шестерку, и часы показывали половину десятого. Совсем ранний был еще час.