Она не сумела скрыть раздражения.
Потом, когда Вильямс ушел, Светлана набросилась на Олив:
– Зачем, зачем мы это все затеяли? Мы его не найдем… а если найдем – ты ведь помнишь, из-за чего мы пустились в бега?!
– Помню, – сказала Олив.
– Это ничто не исчезло! Это все есть!
– Мы теперь другие, – сказала Олив. – Мы можем наносить удары. Не убегать, а защищаться.
– Я беременна, Олив, – сказала Светлана.
Три дня, проведенные на казачьей пограничной заставе на острове Дальний, состояли целиком из еды, пьянства и лени. Инструкция «Невон» обязывала отбывающих карантин ежевечерне париться в бане, а также выпивать в течение дня две кружки водки. Казачья же водка, настоянная на травах, вызывала зверский аппетит. Удовлетворять его было чем: своих нежданных гостей казаки кормили на убой. Подхорунжий Громов и молодой казак Галанин, оба Иваны, жили в соседней палатке и пользовались теми же благами. После отъезда «невонов» им полагалось жить так еще три дня. Эх, ррробяты!.. – восклицал Громов. – Эх, почаще бы вы такие на меня выходили! Поскольку расспрашивать «невонов» о чем-либо категорически запрещалось, Иваны вперебой сами рассказывали им о бедах и прелестях пограничной жизни, об уме и коварстве контрабандистов-спиртовозов, о браконьерах, забывших стыд и совесть, о старателях по золоту, камешкам или кореньям, сберегающих свои делянки со свирепостью щенных волчиц… Потом пели песни. Пели дивно. Прочие казаки, сидя за обведенным вокруг карантинных палаток меловым кругом, подпевали.
Утром четвертого дня пришел паровой катер: везти «невонов» в Маяцкий, военный пост здесь же, на Дальнем, верстах в семидесяти от заставы.
Катер был новенький, весной только спущенный с артемьевских верфей. Красное дерево, медь и полированная сталь. В топках его горел не уголь, как на меррилендских пароходах (дорого было бы везти сюда уголь что с Сизова, что с Марьянина Яра) – а дубовые дрова, и потому дым над трубой был сизый. Мичман фон Груннер, капитан катера, на немца совсем не похожий: смуглый и черноволосый, – сам проводил пассажиров на бак и помог расположиться в пространстве между фальшбортом и барбетом маленькой четырехдульной пушечки, показал, как подцепить койки и как натянуть брезент, если море начнет заливать палубу.
Часа два Глеб и Алик продремали на покачивающихся койках, укрывшись стегаными одеялами, набитыми вамбурой – сердцевиной мохнатого кадочника: легкой, теплой и не намокающей в воде. На таком одеяле можно было плавать почти как на плоту. Наконец солнце поднялось так высоко, что от него нельзя было отвернуться. Сонливость, вялость: следствие умеренной, но непрерывной трехдневной пьянки – испарились. Глеб вдруг ощутил, что чувство совершенной ошибки, чувство общей собственной подлости – почти исчезло. И наоборот; откуда-то взялась уверенность в том, что все делается правильно и идет в верном направлении. Умом он знал, что это не так – но над чувствами ум не был властен.
Алик щурился:
– Плывем, а? Плывем…
– Плывем, – согласился Глеб с очевидностью.
Баталер принес поздний завтрак: гречневую кашу с молоком, таким густым и сладким, что больше походило на сливки. Потом показал дорогу в гальюн. Проходы на кораблике были узкий, двоим не разойтись, и все помещения крошечные. Две трети объема занимали котлы, машина и дровяные бункера.
Потом они стояли на самом носу, глядя завороженно вниз, на разваливающий с шипением волны ножевой остроты кованый форштевень. Точно так же он должен разваливать деревянные борта контрабандистских йолов и шхун.
– Я поражаюсь твоей выдержке, – сказал вдруг Алик. – Я на твоем месте уже три раза подох бы от любопытства.
– Ты же мне сам велел не удивляться, – пожал плечами Глеб.
– И ты не удивлялся?
– Как сказать… Просто когда удивляешься всему – то становится все равно. Уже на второй день мне там, – он показал большим пальцем за спину, и ясно было, что не на казаков, – смертельно надоело.