Почему же для русской мысли было столь страшно зрелище наступающего капитализма и почему сторонники цивилизующей роли капитализма стремились отделить его национальный вариант от всемирной «свободы торговли»? Коротко говоря, не многие даже либеральные англоманы готовы были погрузить свою страну в реальность социоцида ради индустриализации, а саму страну сделать торгово-промышленной колонией Англии, следуя лицемерию её «свободы торговли». Великий венгерский экономист Карл Поланьи (1886–1964) ярко описал эту «катастрофическую» историю как «утопическую попытку экономического либерализма создать саморегулирующуюся рыночную систему».
Вот его резюме: созданное в 1820-е в Англии практическое движение за «свободную торговлю» в реальности стало результатом большого числа «интервенционистских мер, беспрестанно организуемых и контролируемых из центра», «экономика laissez-faire была продуктом сознательной государственной политики», «простое невмешательство в естественный ход вещей никогда бы не смогло породить свободные рынки», а свободный (для социальной вивисекции) рынок труда повлёк за собой «человеческую деградацию трудящихся классов… в результате социальной катастрофы, которая не поддаётся выражению в экономических терминах», особенно в колониях, — «постигшая туземные общества катастрофа есть прямое следствие стремительного и безжалостного разрушения их фундаментальных социальных институтов (…) страшный голод, три или четыре раза опустошавший Британскую Индию… не был следствием ни жестокости природных стихий, ни эксплуатации; единственной его причиной являлась новая рыночная система организации трудовых и земельных отношений… Индия… в социальном отношении была ввергнута в хаос и потому оказалась жертвой обнищания и деградации», в итоге — уже 1870–1880-е гг. стали временем «крушения ортодоксального либерализма», его внутренние пороки «обнаружились с полной очевидностью», промышленные страны стали переходить к социальной политике и протекционизму и даже радикальные приверженцы экономического либерализма не могли не осознать того факта, что laissez-faire несовместим с условиями развитого индустриального общества, ибо в принципиально важных вопросах «сами же ультра-либералы вынуждены были требовать широкого правительственного вмешательства», и только внутренний (социальный) и внешний (таможенный) протекционизм создали «твёрдый панцирь» для растущего и всё более сложного социального организма индустриальной эпохи[206].
В эту мясорубку практического либерализма британский промышленно-торговый колониализм неизбежно вводил всех, кто следовал его правилам, абсолютно доминируя как цивилизованная норма — и потому экономический либерализм оставался монопольной экономической идеологией высших административных властей и их академических теоретиков. Преодолевая сопротивление живой экономики, либеральные ориентиры уверенно вошли в первоначальную индустриализацию России и её таможенную политику.
С другой стороны, даже проблема ограниченного масштаба народного хозяйства и узости внутреннего рынка отдельной страны для развития собственного, а не импортированного, не колониального, капитализма была прямым выводом из истории британского образца. За этим применением вставала очевидная конкуренция великих держав и угроза колониальной зависимости. Германия, уничтоженная Наполеоном (который первым испытал на прочность самодостаточность экономики Англии, введя против неё «континентальную блокаду»), устами великого немецкого мыслителя И. Г. Фихте (1762–1814) формулировала принципы национального возрождения и объединения, а трудами Листа — принципы экономической консолидации, возрождения и независимости, применённые в Германии Бисмарка и в Америке. Культурный национализм и прагматический протекционизм стали инструментами национальной государственности. Для России XIX века эти инструменты национального возрождения в целом остались недоступными: «национализация» (превращение в национальное государство) империи было нейтрализовано и реальной этнографической сложностью России, вступившей в период этнического строительства, и общенациональным (а не племенным) характером русского народа, и вселенской проповедью православия, и провалом панславистской политики, и антироссийским проектом восстановления независимости именно национальной и экономически самодостаточной Польши.
Русские практики и теоретики были поставлены перед (долгое время не осознаваемой) дилеммой: либо колониальные рынки и разорительные войны за эти рынки, либо превращение собственно России в огромный континентальный рынок — по аналогии с Германией и США (САСШ). Русские социалисты марксистского образца приложили экстраординарные усилия к догматическому доказательству того, что пролетаризация крестьянства и рост городов сами по себе создают внутренний рынок, достаточный для развития капитализма. Протекционизм Листа и континентальный образец Америки, безусловно, были важны как пример, но оставались на втором плане этих важных интеллектуальных усилий. Всё вместе это звучало как открытая поддержка марксистами государственной политики индустриализации, лицом которой был министр финансов Витте. В тени этой индустриализации был суровый монетаристский проект министра финансов И. А. Вышнеградского (1831–1895, министр в 1887–1892) и его заместителя Витте, запомнившийся под именем «не доедим, но вывезем». Это был проект переноса центра тяжести фискальных доходов государства, ради повышения которых оно было вынуждено «торговать» своим внутренним рынком для иноземного товара, облегчая таможенные пошлины и подавляя собственную промышленность, в сферу «золотого стандарта» для рубля, который уже не конфликтовал с промышленным протекционизмом. Но для этого государство вынуждено было сделать ставку на масштабный экспорт хлеба, укреплявший «золотой стандарт», изымая (рыночными методами) прибавочный продукт сельского хозяйства и подавляя его собственные ресурсы для развития. Это делало русскую деревню крайне уязвимой для неурожая и голода, которой отнюдь не могла противостоять «социалистическая» община.
На этом фоне страшная моральная и общественная угроза неизбежности «первоначального накопления» в России, жестоко проиллюстрированная массовым голодом 1891–1892 гг., становилась инструментальной, управляемой и теоретически легитимной. Это стало тем более легитимным сценарием индустриализации и строительства капитализма, что развивался он одновременно с подобным же сценарием для Италии, Швеции, Австро-Венгрии. А они не знали названных теоретических ограничений достаточности внутреннего рынка. Получалось, что для индустриализации России, то есть для первоначального накопления капитала, необходима предварительная пролетаризация крестьянства, по своему масштабу равная социальной революции. Массовое отделение крестьянства от земли делало его источником массового городского пролетариата (который — при всей своей нищете — и составлял тот огромный внутренний рынок для простейшей продукции местной промышленности) и освобождало для концентрации («мобилизации») свободную земельную собственность и связанный с ней капитал, который подлежал перераспределению. Цена этого перераспределения была уже хорошо известна науке. Описывая названный процесс, один из двух первых (наряду с Ю. Г. Жуковским) русских исследователей экономической доктрины Маркса Н. И. Зибер (1844–1888) привёл в пример британскую Ирландию, где в результате агрессивного развития британского капитализма с 1841 по 1866 гг. население сократилось на треть. Вот «наиболее блестящая иллюстрация капиталистического накопления», — тихо восклицал исследователь[207].
Признание Британской империи лидером и образцом экономического и политического прогресса, вслед за которым выстраивался ряд
«догоняющих» этот прогресс государств, к концу XIX века сменилось признанием успеха тех, кто конкурировал с этим мировым образцом, опираясь на (идеологически) континентальное, самодостаточное, самозамкнутое и изолированное, отдельное народное хозяйство Германии и США (САСШ). Неравномерность индустриализации и развития капитализма создавала неизбежность индустриализации в одной стране, если она обладала достаточными для этого естественными ресурсами.
В своей одной из дебютных книг, популярных в нелегальном чтении революционеров, отец русского политического марксизма Г. В. Плеханов (1856–1918) впервые сформулировал ответ народнической критике на поставленную ею для России проблему достаточности внутреннего рынка для развития капитализма в России. Из самой постановки этой проблемы следовало два одновременных и конфликтующих (умозрительных) вывода: что Россия имеет шанс дождаться установления коммунизма в Западной Европе и приберечь для этого не затронутую капитализмом и промышленностью почти-коммунистическую сельскую общину — и что, несмотря на подавляющую экономическую конкуренцию Запада, Россия имеет шанс сохранить своё народное хозяйство изолированным от западного капиталистического влияния. Плеханов писал, полемизируя с Л. А. Тихомировым, вполне безапелляционно и ссылаясь на фактический и идейный прецедент Германии:
«Фридрих Лист устанавливает особый закон, по которому каждая страна может выступить на поприще борьбы на всемирном рынке, лишь давши окрепнуть своей промышленности, путём господства на внутреннем рынке. (…) Лист не смущался ни обвинением его взглядов в отсталости, ни указанием на невозможность для Германии приобрести сколько-нибудь счастливые шансы будущей борьбы на всемирном рынке. На первое возражение он отвечал, что он вовсе не безусловный противник свободной торговли, так как требует лишь временных для неё ограничений, и притом стоит за неё в пределах германского таможенного союза. На второе возражение он отвечал критикой самой теории рынков или, вернее, условий их завоевания. Он указывал на то обстоятельство, что отсталые страны могут и должны озаботиться заведением собственных колоний. (…) Теперь не только ни один скептик не спрашивает, возможна ли крупная обрабатывающая промышленность в отечестве Листа, но г. Тихомирову „указывают“, между прочим, „на Германию, где капитализм объединил рабочих“ и где „частный предприниматель“ имел будто бы перед собою „громадные рынки“. (…) Мы знаем теперь, что каждая отсталая страна может, на первое время, до переполнения внутреннего рынка, устранять „непосильную конкуренцию“ своих более развитых соседей путём таможенной системы. Соображение г. Тихомирова о том, что у нас совсем почти нет рынков, теряет таким образом значительную часть своего удельного веса»[208].
Уже к началу 1900-х гг. славянофильски-народнические надежды на то, что основой для социализма в России станет сельская община, были уничтожены научной критикой русских марксистов. Неонародники быстро перешли на язык марксистской экономической теории и ответили аграрной программе о коллективизации крестьянства хорошо продуманной теорией «трудового крестьянского хозяйства» (фермерства, что Лениным было названо «американским» путём аграрного развития). Эта теория в наибольшей степени отвечала надеждам крестьянского большинства на «чёрный передел» — раздел феодальной земельной собственности между крестьянами. В 1917–1918 гг., борясь за власть, большевики приняли в качестве программы народнический лозунг «земля — крестьянам» и вступили в правящую коалицию с неонародниками (левыми эсерами). В начале 1920-х большевики уничтожили легальные политические организации эсеров и меньшевиков, согласившись с насыщением их кадрами сельской кооперации, наркоматов земледелия и финансов, Госплана и Высшего совета народного хозяйства, которые определяли практические приоритеты экономического строительства. Но массовая принудительная коллективизация и мобилизационная индустриализация, в главном проведённые в СССР в конце 1920-х — начале 1930-х гг., стали новой социальной революцией, которая уничтожила результаты «чёрного передела» в интересах огосударствленных колхозов и выбросила на рынок индустриального труда миллионы обнищавших крестьян. Это породило уверенность власти в том, что новая социальная реальность неизбежно будет использована народнической оппозицией внизу и во власти. Бывшие народнические и меньшевистские кадры экономических ведомств были подвергнуты тотальной чистке.
Готовя унификацию идеологии ВКП (б) в едином курсе истории большевистской партии, ЦК ВКП (б) 13 июня 1935 г. приняло постановление «О пропагандистской работе в ближайшее время», в котором отныне предписало считать народническое наследие враждебным и альтернативным марксизму: «Необходимо добиться, чтобы члены партии усвоили, что марксизм-ленинизм вырос, окреп и победил прежде всего в борьбе со старыми народниками, а потом в борьбе с меньшевиками и эсерами»[209].
Эта примитивная схема породила историографический миф о народнической альтернативе марксизму[210] и умолчание о том, что именно поставленная народниками в категориях марксистской политической экономии проблема внутреннего рынка для развития индустрии стала центральной в строительстве «социализма в одной стране». Споря с народниками задолго до осознания проблемы одиночества революционной России в мировой коммунистической революции, до идейной эволюции от «слабого звена» в системе капитализма до строительства «социализма в одной стране» во враждебном окружении, в предисловии к своей монографии «Развитие капитализма в России. Процесс образования внутреннего рынка для крупной промышленности» (1899) В. И. Ленин уже в проблеме самодостаточного внутреннего рынка для капитализма открыл прямой путь к проблеме изолированной экономики и государства. Он писал:
«мы берём здесь вопрос о развитии капитализма в России исключительно с точки зрения внутреннего рынка, оставляя в стороне вопрос о внешнем рынке и данные о внешней торговле». Семантика самодостаточности России всегда была востребована, когда перед её властью вставала задача управления страной и народным хозяйством — с их сложившейся географической, ресурсной и военной судьбой, с традиционными внешними угрозами её существованию[211].
В интернациональном языке, на котором говорила русская мысль, семантически доминировали революционная Франция, либерально-индустриальная Англия, национально-освободительные Испания и Италия, государственно-интеллектуальная Германия. Следует вспомнить, в каком описании представлялась в России борьба немецкого общества за объединение Германии, обнаруживая прямую связь этого национального строительства с экономической доктриной протекционизма. Основой для соединения военной и экономической защиты национальных интересов стал опыт нашествия Наполеона Бонапарта, которое уничтожило Священную Римскую империю германской нации и подчинило немецкие государства Франции. Именно Пруссия, независимость которой была уничтожена Наполеоном, дала наиболее мощную формулу национального строительства в тени империй. И. Г. Фихте ещё в 1800 году выступил с принципиальным трактатом «Замкнутое торговое государство», а в 1808 году заключил свои известные программные революционно-патриотические «Речи к немецкой нации», с которыми он, смертельно рискуя, выступил в условиях наполеоновской оккупации, напоминанием:
«Почти десятилетие назад, когда ещё никто не мог предвидеть, что потом произойдёт, немцам был дан совет — сделать себя независимыми от мировой торговли и замкнуться в качестве торгового государства… все эти завиральные учения о мировой торговле и производстве для мира годятся для иностранцев и принадлежат как раз к их оружию, с помощью которого они с давних пор воюют с нами…»[212].
Этот призыв Фихте, конечно, не так много значил для революционной традиции XIX века по сравнению с его же призывом к национальному освобождению и национальному объединению Германии, не так много давал и для подтверждения расхожей тогдашней схемы о том, что если Кант — либерал, то Фихте — социалист[213], но этот призыв неизменно присутствовал в практическом программировании политической власти над контролируемым ею народным хозяйством, в понимании того, что неравенство и конкуренция государств неизбежно ставит проблему достижения государственной субъектности. Важной была именно тесная связь философского идеализма Фихте с практическими задачами политической борьбы. Современный центральным событиям настоящего очерка историк русской философии Э. Л. Радлов (1854–1928), даже сохраняя общественный нейтралитет, не мог не отметить 15 августа 1920 года, подсознательно строя свою речь на аллюзиях:
«Русская мысль не могла примириться с философией, замкнутой в самой себе, философией par excellence, русская мысль искала философии, приложимой к действительности, философии, объяснявшей задачи человека… Поэтому Фихте, Гегель и Шеллинг оказались для русской философской мысли дороже и ближе, чем Кант»[214].
О социализме Фихте и о требующем социализма примере Германии в России стали говорить даже в академических кругах. Революционеры-интеллектуалы откликалась на известную формулу Энгельса о том, что «мы, немецкие социалисты, гордимся тем, что ведём свое происхождение не только от Сен-Симона, Фурье и Оуэна, но также и от Канта, Фихте и Гегеля»[215], в 1890-е растиражированную Петром Струве в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, а позже внесённую в коммунистическую догму Лениным. В пробной лекции о Фихте, прочитанной в Московском университете в феврале 1908 года, Б. П. Вышеславцев (1877–1954), будущий глубокий исследователь индустриализма и коммунизма, сообщал своим слушателям: «Сочинения Фихте появляются в свет раньше, чем труды родоначальников французского и английского социализма: Фурье, Сен-Симона, Оуэна, Томсона. Мы имеем в лице Фихте, таким образом, не только первого немецкого теоретика социализма, но и первого значительного мыслителя вообще, выступившего с обоснованием социализма в новой философии». И далее, описывая общественные задачи, поставленные Фихте перед социализмом, тогда уже взятые у социализма на вооружение либеральным консенсусом о «достойном человеческом существовании» — прямо переходил к образу изолированного государства:
«Он признаёт оба основных социалистических принципа: право на полный продукт труда и право на существование, причём даёт их синтез — право существовать своим трудом и не простое право на существование, а право на достойное человека существование, право на свободный досуг, право на умственное развитие. Так широко понимает Фихте задачи социалистического государства. Теперь спрашивается, каковы те практические средства, которые ведут к осуществлению этих целей. На это Фихте отвечает в своём „Замкнутом торговом государстве“…»[216].