Потом новорожденные снимки на прищепках развешивались сушиться, как белье, Лев называл это «обтеканием», и свет красного фонаря делал их более загадочными, чем они были на самом деле. Лиду эта красная лампа завораживала, она тянулась к ней, как мотылек к свету, и черты лица ее решительно менялись, смягчаясь и совершенно сглаживаясь, лишь глаза продолжали еще сильнее сиять невероятным колдовским огнем. В неярком свете красного фонаря они перешли на «ты», и Лидка потом не могла вспомнить, кто первый это предложил, хотя была уверена, что Лев. «Я бы не посмел», — сказал он потом, а она еле слышно шепнула ему на ухо: «Замолчи, сумасшедший…» — и из глаз у нее заплескалось.
В этой кладовке она чувствовала себя школьницей. Но дочери и Паве с подругами пока не рассказывала, сначала самой надо было во всем разобраться — во встречах на Никитском, в уютных вечерних прогулках, в разговорах обо всем и ни о чем, в волшебном красном фонаре над ванночкой. Пава и не выспрашивала, насколько они сблизились, не ее это было дело, но удивилась бы, если бы Лев не перешел уже в разряд Лидкиных любовников.
Лидины мужчины
Лидка всегда предпочитала мужчин много младше себя, хотя нисколько этим не кичилась и как бы считала само собой разумеющимся и совершенно естественным. Но Пава не понимала эту ее странность, это отклонение, как она считала, совершенно нездоровое и даже постыдное. Существуют же какие-то каноны, негласные правила, законы для советского человека. Это у них там, на Западе, возможно все это безобразие, распутство и разврат, а у нас-то в СССР с моралью должно быть все строго! Павочка, в принципе, не очень понимала, зачем бередить себе сердце, зачем тратить чувства, она вообще никогда не любила, поскольку была уверена, что любовь делает людей слабее и зависимее, и была погружена в себя настолько, что другой уже не помещался. С Модестом, с мужем, сошлись по работе, без лишних чувств и эмоций, просто чтобы заполнить пустоту. Ну и в то далекое, еще довоенное время сыграла, конечно, свою роль ее молодость, блондинистость и бело-розовость. Хотя оба — им в этом очень повезло — были внутри какие-то замерзшие, что ли, заледенелые, не предназначенные для страстей и лишенные сентиментальных чувств, холодные, как собачий нос. Так и жили несколько десятилетий не душа в душу, а просто бок о бок, физически заполняя собой квадратные метры в маленькой однокомнатной квартирке на Вернадского. Единственное, что Павочку интересовало и чем она жила, — чужая жизнь, чужая семья, давно ставшая своей, — Лидкина. Ну и очередной кот. Все, что в Павочке оставалось человеческого, а не пластилинового, было обращено в сторону кота и ее удивительной подруги. Она смотрела Лидкину историю как занимательный фильм, в котором по желанию принимала участие, а если, случалось, уставала от сильных впечатлений, то на время уходила в тень, к своему коту Масе. На реабилитацию.
Лидка попыталась было объяснить подруге свой не совсем ординарный взгляд на любовь и выбор спутника, но тщетно — Павочке все это было в принципе чуждо, хотя и любопытно с научной точки зрения. И если по всем другим жизненным вопросам они были более или менее близки, то здесь говорили вообще на разных языках. Или даже так — одна говорила, а другая недоуменно молчала, вскинув на лоб нарисованные брови. «Зачем, скажи на милость, — просто и доступно объясняла Лидка Паве, — мне общаться с ровесниками, что они могут дать? Предоставить свой некогда красивый фасад, уже осыпавшийся и обветшалый? Нет ничего более нелепого, чем эта рыхлая бодрость. Или бурные страсти? Точно нет. Обычно в этом возрасте из половых органов остаются одни только глаза, так о каких страстях может идти речь? Или заинтересовать воспоминаниями об ушедших женах или бывшей работе, где они были небольшими начальниками? Сомнительное удовольствие. Виртуозное отгадывание кроссвордов, чтобы доказать ясность ума? Тоже нет. Тогда объясни мне — что? Опыт? Уж поверь, милая моя, опыта у меня больше, чем у всех у них, вместе взятых! Вот уж чем-чем, а опытом меня удивить невозможно. И потом, — сказала Лидка, — от них, молодящихся старичков, всегда тянет знаешь чем?.. — она тогда запнулась, пытаясь подоступней объяснить Паве, чем именно, но не сразу нашлась. Потом задумалась и просто сказала: — Прошлым». Этот дух объединял их, молодящихся, был стойким, пыльным и не выветривался никак, хоть литр «Шипра» на себя вылей, что, кстати, они и делали. А Лидка сторонилась людей, которые жили одним лишь прошлым или постоянно о нем напоминали. Дело не в том, что она, как какая-то дура-баба, безоглядно стремилась в будущее, что, в общем-то, было принято. Все тогда жили мелкими перебежками, перескакивая от одной ничтожной цели к другой: шубу себе новую цигейковую прикупить к следующей зиме на скопленное, ребенка устроить в престижный институт, когда вырастет, за югославскими сапогами в очередь записаться или шесть соток лет через пять отхватить. А исполнив какие-нибудь из этих мелких мечтушек, зажить какой-нибудь новой, задуматься, скажем, о путевке в ведомственный санаторий на Черном море, где мужчины гуляют по дорожкам парка в полосатых пижамах, а женщины — в выходных платьях.
И зачем, скажите на милость, люди с таким остервенением мечтают о будущем, приближающем старость, и совершенно этого не понимают? Таких, наверное, большинство, хотя есть и те, кто живет исключительно воспоминаниями, не радуясь сегодняшнему дню. И неизвестно, что хуже.
А Лидка хотела жить только настоящим и считала, что именно в таком подходе к жизни и есть ежедневное счастье. Вот подсознательно и выбирала спутников, которые помоложе, которые радуются своей силе, красоте, возможностям, и каждый день — с утра до вечера — проживала с ними, с каждым из них, маленькую полноценную жизнь!
Но что было говорить о ее бывших, когда рядом с ней вдруг возник Лев Розенталь! Он родился романтиком, и на первом месте у него стояли чувства. При этом он был хорошо воспитан, вполне образован и, что Лиду почему-то особенно подкупало, обладал прекрасными манерами. Подать руку, донести сумку, помочь надеть пальто, пропустить даму вперед — все это было совсем не напоказ, а естественно и непринужденно. Да, выпивал, но в меру, пьяным до беспамятства его не видели, зато, как выпьет, начинал безостановочно читать стихи и мычать песни. А кто не пил, назовите! Ему прощалось. Зато когда он звонил Крещенским и Лидка брала трубку, то сразу просила: «Подожди минутку, милый» — и бежала к зеркалу, чтобы подкрасить губки, поправить прическу и только потом уже во всей красе продолжить разговор.
Павочка
В этом легком и большекромом отношении к жизни они с Павлиной совсем не сходились. Пава оберегала свое несчастливое прошлое и зачем-то продолжала жить им, без особой охоты проживая свою жизнь настоящую, которая и утекала день за днем как песок сквозь пальцы.
Будучи женщиной дотошной и разборчивой, Павлина не ко всякому относилась хорошо. Требования к друзьям, а тем более к мужчинам, особенно в моральном аспекте, предъявляла высокие, и не каждый им соответствовал. По молодости, первые несколько месяцев службы в театре, она ходила в гордом одиночестве, присматривалась. Постепенно обрастала знакомыми, но довольно долго держала всех на расстоянии, близко к себе не допускала, изучала, чтобы особо понравившихся со временем перевести в разряд друзей. Особенно выделяла добрейшую Лидочку, да и подружки у нее были как на подбор, и вскоре влилась в их компанию, где и заняла вполне достойное место.
Павочка, несомненно, была хороша, колоритна и маслянична. Крупная, чуть полноватая, со взбитой прической а-ля «бабетта», добавляющей высоты ее и без того немаленькому росту, она возвышалась над толпой, и ее это дико радовало. Лицо у Павы было запоминающимся, но запоминался один лишь рот, который она окрашивала ярко, сочно, крупными художественными мазками, вылезающими за границы дозволенного. Это красное, дерзкое, вечно движущееся пятно привлекало внимание и завораживало. Она вечно что-то говорила, но люди, как животные, сначала велись на цвет и форму, а только потом на бессодержательное содержание. Она всегда была немного по-хамски назойлива, но считала это вариантом неравнодушия и заботы, высказывалась хлестко, грубо и по-солдафонски, возражений не терпела. Когда Лидка как-то сделала ей замечание, что она очень активно лезет в чужую жизнь, Пава сказала как отрезала: «Перевоспитывать меня уже поздно, я педагогически запущена, помогаю как умею». В общем, считала свое внедрение помощью. Внешне казалась довольно прохладной, отстраненной и строгой, но внутри всегда бушевали страсти — внутренний голос постоянно науськивал ее на очередную «помощь». Павочка как могла сопротивлялась. Несмотря ни на что, в театре ее любили, она была надежна, аккуратна и очень артистична, и, когда выходила на сцену, ее сложно было узнать.
Вскоре она присмотрелась к прекрасному Модесту, о котором, вообще-то, ходили слухи, что он настолько нетрадиционен, насколько хорош собой. И еще одна деталь, которая необъяснимым, загадочным образом влекла к нему Паву, — его довольно своеобразный запах — женщины же часто обсуждают мужской запах и очень падки на него, — пахло от него странно и с первого нюха даже было не очень понятно, приятно или нет. Павочка долго раскладывала этот аромат на составные ноты, потом поняла — Модест пах потертым кожаным седлом, немного дымом и мокрой собачьей шерстью. Странное сочетание, но правильно повлиявшее на Павочку и ставшее для нее любовным феромоном. В спектаклях Пава с Модестом долго никак не совпадали, и получше познакомиться возможности не представлялось. Но тут их сценическая судьба пришла на помощь, им выпала удача показать свой голос и актерское мастерство в новой постановке оперетты «Веселая вдова», и не просто там петь какие-то второстепенные партии, а самые что ни на есть главные — веселой вдовы Ганны Главари и графа Данилы. Хотя ничего удивительного в этом не было, они к тому довоенному времени и были самыми лучшими в театре.
Как только их голоса с красавцем Модестом — а он таки был настоящий красавец, статный, с правильными чертами лица и высоко начесанным коком густых волос, — соединились на сцене, они оба, не сговариваясь, сразу задумались о том, чтобы сойтись и в жизни, так удобнее было репетировать и вести хозяйство, сложив две зарплаты. Даже ухаживаний особых не было, ни тебе конфет, ни цветов, ни романтических вечеров и гуляний под полной бледной луной — скоро, по-деловому, словно их кто подгонял, сыграли свадьбочку. Главное, подарок у Модеста был уже готов, да такой, что и обручального кольца не нужно: мамины бриллиантовые сережки, старенькие, простенькие, розочками, но сияющие всей своей чистотой и незамутненностью, словно звездочки. Как только сережки эти были вдеты в Павочкины ушки, новобрачные отправились в свадебное путешествие на гастроли во Львов. И ничего-то в их жизни не изменилось. Абсолютно ничего. Разве что стало проще репетировать.
Модест был слегка старше жены, но на сколько именно — и сам не знал, детство провел у уличных костров да в сиротских приютах, короче, вышел из советских беспризорников. Как подкинули его ранним летним утром на крылечко лефортовского приюта в 1905 году, чистенького, розовенького, в кружевной батистовой рубашечке, с запиской «Модест», так и остался он пожизненно с этим именем, менять на Ваньку или Петьку ему не стали. Какой из него Ванек — красоты ребенок был ангельской, голос бархатный, характер вялый. За все это и терпел постоянные издевки от мальцов и воспитателей. Вышел со временем, как отбыл срок, поскитался, поперебивался с хлеба на воду, прибился в помощники к одному гражданину — сначала сумку ему на рынке поднес, потом стал мелкие поручения исполнять. Гражданин оказался завхозом театра оперетты, вот жизнь и пошла внезапно в нужном направлении. Про свое прошлое жене не рассказывал, она и не спрашивала. Нет родственников — уже плюс.
Быт их был скромен, можно даже сказать, аскетичен. Готовить Павочка не готовила, ели обычно в пельменной рядом с театром или молча сухомятничали в закулисном буфете для артистов. Модеста это вполне устраивало. Когда же к ним приходили гости, случалось и такое, Пава произносила свою сакраментальную фразу: «Еды нет, ударим сервировкой!» — и таки да, ударяла. Себя украшать совершенно не умела или не хотела, отдыхая от тяжелого сценического грима, но пространство вокруг — да. Льняные салфетки с мережкой, затейливые подставки под столовые приборы, белоснежная скатерть с вышивкой, старинный мамин сервиз, маленькие серебряные солоночки индивидуально для каждого гостя, вазочки с цветочками и россыпь затейливых старинных приборов неизвестного предназначения, но безумно красивых и радующих глаз. К слову сказать, ими ни разу никто не пользовался, брать-то этими резными лопатками, затейливыми щипчиками и высокохудожественными половниками было особо ничего. Так, лежали для красоты и амбьянса, как в музее на витрине. В общем, было не что поесть, а на что посмотреть. Все это серебряное столовое богатство вручила ей из дореволюционных запасов мама, как только Павочка вышла замуж. Вручить — вручила, но готовить не научила. Да и когда ей было, маме-то, заслуженному врачу — лечила, бегала по вызовам, писала диссертацию, не до готовки. Поэтому из еды для гостей у Павочки всегда было более чем скромно: толсто и неряшливо нарезанный бородинский хлеб, холодная вареная картошка в мундире, когда с костлявой селедкой, когда с неровно вскрытой банкой рыбных консервов, застывшая комом (всегда почему-то казалось, что вчерашняя) гречка с тушенкой и тертая морковка с шинкованной капустой — салат «Весенний». Пава гордо ставила его на середину стола, потому что сама, своими белыми руками, совершенно не предназначенными для физической работы, терла для гостей морковку. Бывало, что спрашивала у Лидки какие-то новые рецепты полегче, чтобы разнообразить наскучившее всем гостевое меню, но всегда удивлялась, почему простой на слух рецепт оказывался таким сложным в приготовлении. «Как это у тебя так хорошо получается, Лидок?» — «А чего там делать, Павочка, все элементарно, немного масла, немного муки, два яйца и десятки лет у плиты», — отвечала, улыбаясь, Лидка.
Когда в 1933 году Лидка родила дочку, Павочка немного задумалась о будущем. Лидка, почуяв приятные природные изменения в Павочкином поведении, в смягчении голоса, а также в не свойственной ей трепетности и повышенной слезливости, стала просить ее почаще оставаться с малышкой, чтобы реанимировать материнский инстинкт, который тщательно прятался где-то в большом теле ее лучшей подруги. Но желаемого результата пока не было, кроме того, что Павочка влюбилась в маленькую Аллусю и не спускала ее с рук. Мысль о ребенке начинала жечь ее изнутри.
Однажды, легко забросив одной рукой на плиту полное ведро с бельем, чтобы его прокипятить, Павочка поставила мужа перед фактом. Хочу, мол, ребенка, всё! Ошарашенный и совершенно неподготовленный к такому повороту Модест только и спросил, возможен ли еще диалог, или решение принято окончательно. Увидев прямой ответ в говорящем Павочкином взгляде, Модест покорно кивнул и отправился на кухню репетировать партию Плутона из оперетты Оффенбаха «Орфей в аду».
Но забеременеть у Павы никак не получалось. Проверилась — никаких отклонений в анатомии не нашли, все на своих законных местах. Павочка даже советовалась с Лидкой, есть ли какие особые способы зачатия, вдруг подруга в курсе чего-то эдакого, но ничего сверхъестественного не нашлось. Лидка же про себя решила, что проблема другая — большого старания в этом интимном вопросе Павочкой не проявляется, а если любовь делается без любви, то и результата ждать особо не приходится.
Спустя несколько лет тщетных попыток Павочка решила пойти довольно странным путем в достижении поставленной цели. Ушла «в народ» — не в буквальном смысле, конечно, просто стала собирать народные советы, как быстрее зачать ребенка. Слушала бабок, ездила в монастыри, читала травники и советы бывалых врачей, разыскивала подпольных знахарок и повитух, доверялась целительницам и ясновидящим. При этом с мужем спала все реже и реже — на эти глупости совершенно не хватало времени. Вместо этого по совету Оли Сокольской, которая ссылалась на проверенные и достоверные источники, поставила в спальню фикус и принялась с ним разговаривать, сюсюкать как с маленьким, рассказывать, как прошел «мамин» день, какая за окном погода, громко включала телевизор, когда передавали детские передачи, «Будильник», скажем, или журнал «Хочу все знать». Ну и соответственно аккуратно поливала и подкармливала его спитым чаем, кофейной гущен или разведенными дрожжами. Пивом не осмеливалась — ребенок же. Параллельно с воспитанием фикуса, который, надо сказать, радостно отозвался на заботу, Павочка взялась еще вышивать трех ангелочков (это ей посоветовала Тяпа), которые всенепременно должны были ей помочь в увеличении семьи. Еще вместо чая пила шалфей, добавляя туда по совету Надьки настойку спорыша, караулила у подъезда беременных, чтобы потрогать тугой животик, и самое, как говорили, действенное — пошла в Покровский монастырь, отстояла огромную очередь и попросила у мощей Матронушки помочь в исполнении сокровенного желания. «Пожалуйста, — сказала, — хоть когда-нибудь».