Книги

Шуры-муры на Калининском

22
18
20
22
24
26
28
30

— Чтоб тебе погадали?

— Нет, научиться.

С того момента как Пава пришла с первого урока, она стала понемногу оживать, постепенно возвращаясь в себя. С учительницей ей повезло, та разрешала своей великовозрастной ученице сидеть на сеансах, наблюдать людскую реакцию, вникать в тонкости. В общем, сама Павочка возвращалась, уходя в искореженные чужие жизни. Наверное, это ее и спасло.

Все это случилось давно, двадцать пять лет назад, но шрам не разгладился и время ничего не вылечило. Воспоминания о сыне блекли, будто она каждый день теряла по маленькому кусочку, и вот наконец ничего не осталось. Боль сгладилась, запряталась, растеклась, хотя до сих пор была вполне осязаемой. И счастье, что рядом была Лидка, ее семья, ее жизнь, которая читалась как нескончаемый роман, состоящий из отдельных ярких главок, в которых Павочке так нравилось участвовать. Она реально могла каким-то образом влиять на исход той или иной ситуации в Лидкиной бурной биографии. И не потому, что подруга была мягкотелая и ведомая, совсем нет. Лидка, когда случилось с Павой то страшное горе, стала почти ежедневно говорить с ней о своих проблемах, романах и житейских ситуациях: с кем она встречалась, что купила, сколько часов отстояла в очереди, кто приходил в гости и какое стихотворение написал Робочка, смешно, но довольно подробно его пересказывая. В общем, сообщала все и обо всех в мельчайших, иногда приукрашенных подробностях, таких, на которые она бы раньше в жизни никогда и не отважилась. Павочка удивлялась сначала такой предельной откровенности, изумленно выкатывала глаза и молчала. Но через неделю-другую стала постепенно участвовать в разговоре, перебивать Лиду, задавать вопросы и давать советы. Чего, собственно, Лида и добивалась. С тех самых психотерапевтических пор так и повелось. Пава стала главным Лидиным слушателем, консультантом и советчиком.

Прогулки по Москве

И вот наконец Лида рассказала про Льва. До этого, конечно, прислушалась к своим чувствам, потом покопалась в трепетном сердце, затем поковыряла душу, переспала недельку-другую со всеми этими новыми изысканиями и, наконец, решила признаться. Пора. Не то что собиралась принять какое-то судьбоносное решение, нет, просто была уверена, что подруги сгрызут ее заживо, если новости эти узнают от кого-то еще, пусть даже от Аллуси. Первым делом нашептала Павочке, потом подругам, чтобы посоветовали, как дочке преподнести, а потом и самой Аллусе. Что, мол, есть такой Лев, эдакий фотокорреспондент «Известий», интересный товарищ и перспективный работник, да и в газете на хорошем счету. Что, мол, ходила к нему в мастерскую, он необычно обо всем рассказал, посвятил ее в тонкости фотодела, и вообще, он большой мастер и очень любопытный человек. Старалась говорить ровно, без подозрительного восхищения и эмоциональных всплесков, но Павочка все равно услышала тогда в голосе те самые нотки, которые появлялись всякий раз, когда Лидка влюблялась. Не получилось у Лиды рассказывать о Льве отрешенно и спокойно, не получилось — и все. Она и вправду хорошенько запала на этого молодого мужчину, видно было невооруженным глазом — говорила восторженно, хоть и сама того не замечала, часто вздымая грудь, опускала глаза и теребила носовой платочек. Потом пошла на кухню, чуть подзадержалась там — и вот девочки услышали приятный хлопок, и Лидка, звеня бокалами, принесла свое любимое «Советское полусладкое».

— То-то я смотрю, ты расцвела, Лидонька, — улыбнулась ей Ветка. — Люди расцветают только от любви, других причин нет, как это я раньше не догадалась. — Она потянулась через стол, чтобы дотронуться до Лидиной руки.

— Да, девочки, опять влипла, как муха в варенье, — смутилась Лида, разливая пену по фужерам.

— Так это же прекрасно! Вот и давайте с чистым сердцем, простыми словами — за любовь! — Надя Новенькая вскочила с места и залпом выпила пузырястое вино. Лида улыбнулась, пригубила и продолжила, словно извиняясь, что, мол, ничего серьезного не намечалось, так, понравился сначала просто внешне, а потом как заслушалась, как разглядела в нем человека, а не просто красивого мальчика…

Павочка слушала подругу, гладила собаку и монотонно качала головой, как недовольный китайский болванчик. Ну вот, снова Лида впуталась, не доведет это до добра, ой, не доведет… Тем более что карты-то после всех этих ахов и охов на подругу раскинула и не увидела в отношениях протяженности. Не показали карты истории, обрывалось все резко. Страсть увидела, может, даже и любовь, а протяженности нет. Что-то стало препятствием, довольно неожиданным и неизбежным. Значит, для Лиды наступит разочарование, а, с Павочкиной точки зрения, это одно из самых сильных чувств. После него остается только вакуум…

Но Лидка говорила и говорила, делая вид, что не замечает Павочкину озабоченность. Расписывала все Левины достоинства, убежала, что он хорош-прехорош — воспитан, начитан, образован, что предки его со стороны мамы — казаки-разбойники, а со стороны папы — евреи-революционеры. И взял он ото всех только самое хорошее — стать, ум, красоту, обаяние. И вообще он гусароподобный человек, подытожила его характеристику Лида, сама до конца не поняв, что это означало. Но, видимо, что-то самое лучшее.

«А помимо всего прочего, еще один его большой плюс состоит в том, — подчеркнула Лида, — что он пристрастил меня к долгим прогулкам по Москве, в основном по району, куда мы переехали, новому для меня и почти неизвестному. Понимаешь, — сказала, — несмотря на его молодые годы, хотя какие молодые — ему за сорок, — он меня образовывает, а это важно».

И действительно, все свободное от работы время Лев фотографировал Москву. Он вообще считал ее неким живым организмом, который растет, страдает, радуется, горюет, возрождается и даже потихоньку умирает. Лидка аж заслушивалась его рассказами, так это было заразительно и страстно, с такими деталями и подробностями! Все она пересказать, конечно, Павочке не могла. Но сказала, что отец Левин известный журналист, всю жизнь писал статьи о Москве, а в конце шестидесятых даже вышла его книга о Замоскворечье. В общем, город захватил в свое время все его воображение и превратился в некую страсть. Он брал сына, и вместе они ходили по старым пыльным дворикам, залезали на голубятни, проникали в дряхлые заколоченные дома, поднимались на крыши, спускались в подвалы. Отец рассказывал, Лева слушал. Так любовь к Москве постепенно перешла от отца к сыну, как по наследству. Отсюда и знал Лева о родном городе много, рассказывал увлеченно и со вкусом.

Лиду этими легкими живыми лекциями Лев определенно заинтриговывал, рассказ о каждой улочке или подворотне превращался в маленький детектив или любовную историю. Лида подолгу готовилась к этим прогулкам, причепуривалась, почти как в Большой театр, одевалась в красивое, туфельки на скромном, но каблуке, золотые часики на запястье, газовый платочек на шейку — и к зеркалу, ждать, придирчиво себя оглядывая. Он появлялся к определенному и заранее оговоренному часу и всегда приносил три гвоздички, купленные напротив в магазине «Цветы».

— Левушка, милый, когда мне дарят красные гвоздики, я себя чувствую членом Политбюро, — улыбаясь, говорила Лидка, но все равно радостно их принимала.

— Лидочка, если бы у меня был выбор, я принес бы вам огромный букет розовых пионов или на худой конец жасмин! Но вряд ли я их найду в магазине, — на людях они все равно говорили друг другу «вы».

Лидка ставила партийные гвоздики в вазочку, набрасывала Аллусину легкую кокетливую шубку из каракульчи (какое счастье, что ее все-таки купили в прошлом году у спекулянтки!) или что другое по сезону, и, подхватив Льва под руку, они выплывали из квартиры. Заранее никогда не знали, куда, по выражению Лидки, их занесет нелегкая. Москву в таких крепко-нежных Левушкиных руках узнавать было одно удовольствие. Они выходили на Калининский проспект, и начинался их смешной ритуал: Лидка должна была зажмурить глаза, Лев бережно крутил ее вокруг оси и, когда Лидка выкрикивала «Стоп!», тут же ее останавливал. Тогда она вытягивала руку вперед и открывала глаза, то есть показывала в светлое будущее — что и было для них направлением очередной прогулки. Эта указующая рука, как у памятника Ленину, наметывала не только путь к коммунизму, хотя время было такое, что какая-то эфемерная вера еще теплилась, но и имела чисто компасное значение. Она могла показать, скажем, направление на фирменный магазин «Юпитер», где вечно стояли очереди из фотолюбителей, но шли, конечно, не в него и не в кафе «Метелица» рядом, а по узкому проходу чуть дальше, вглубь, к Театру Вахтангова, на Арбат. Хотя Льву, конечно, было сложно пройти мимо своего любимого магазина, и одним глазом он все-таки старался посмотреть, за чем именно стоит толпа.

А еще Лидка могла ткнуть на чудом сохранившийся домик Лермонтова прямо под окнами их квартиры, и тогда — долгий рассказ про лермонтовскую Москву, про салон Каролины Павловой на Рождественке, про то, как поэту не нравились ее стихи, но нравились беседы о французах, о Фаусте и о любви. И туда, пешком на Рождественку.

Левушка с удовольствием и даже каким-то восхищением брал старт, и начинался рассказ. Знал много, сыпал подробностями, удивлял знаниями. Потом признался, что любимой его книгой с детства была «Старая Москва» Михаила Пыляева, старая, затертая, одетая в газетку, с невероятным количеством деталей и подробностей, древних московских легенд и слухов. Ну и Гиляровский, конечно, куда ж без него.

Иногда путь был неблизкий, это уж как повезет, хотя все равно шли, прямо через весь Калининский, через мост к гостинице «Украина», на Кутузовский проспект. А обратно можно было уже и на троллейбусе. В общем, отправлялись куда глаза глядят в прямом смысле слова. Ну и куда показывала Лидкина рука. Но когда она, скажем, показывала на кинотеатр «Художественный», то приходилось выбирать другой маршрут, этот был совсем грустный. К приезду американского президента Ричарда Никсона район Моховой решили вообще зачистить, убрав все жилые дома и оставив одну большую проплешину вместо штучных старинных зданий, словно Никсон только и приезжал, чтобы проверить, как именно преобразили Моховую, с инспекцией, так сказать, по этому району. Никсона поселили тогда в Кремле, и для того, чтобы при съезде с Большого Каменного моста ему было «красиво ехать» и видеть Дом Пашкова, рабочие за несколько дней снесли все оставшиеся у Кремля жилые дома, а на их месте разбили сквер, который в народе прозвали «никсоновским».