Очень тебя не хватает, все время думаю о тебе, скучаю. Ты просила подробно написать, как я доехал, как устроился. Пишу. Я уже на месте, доехал хорошо, только в Бресте вывернули все мои чемоданы наизнанку, искали что-то для них важное. Забрали несколько книг, в том числе “Мастера и Маргариту” Булгакова (о чем я смутно подозревал, но надеялся, пронесет) и мою любимую детскую книгу “Робинзон Крузо”! Что, почему, сам черт не разберет! Кому бедный Робинзон со своим необитаемом островом так не угодил? Или чекист просто забрал его своим детям? Смешно, ей-богу! Переворошили все вещи, и оставшуюся дорогу я снова собирал чемоданы. Как хорошо, что перевязал их ремнями, иначе бы не закрылись. Твой чемодан стойко выдержал все испытания, я им горжусь!
Когда приехали, нас долго регистрировали, изучали документы, сверяли фотографии, потом, прямо на вокзале, к нам подошли сотрудники HIAS, это Общество помощи еврейским иммигрантам, и стали беседовать с каждым, задавая, по сути, один и тот же вопрос: не хочет ли кто-то из приехавших обосноваться в Америке. Желающие нашлись, я отказался, готов к такой дали морально не был. Может, буду потом жалеть. Потом наконец всех погрузили в автобус и куда-то повезли. Так долго ехали, что мне уже показалось, везут обратно в Москву! К тебе! Должен признаться, мысль эта совершенно меня не огорчила, а даже порадовала! Но нет, привезли в какое-то странное место, огороженное забором, под названием Шенау, в довольно красивый и большой дом, почти замок. У въезда охрана в форме и с автоматами. Но не волнуйся, не эсэсовская и овчарок нет, хотя они были бы весьма к месту, все по-немецки, которого я совершенно не знаю. Все ждал, что сейчас крикнут: “Иван, хенде хох!” А у меня на это один ответ: Гитлер капут! И все тут! Но, слава богу, обошлось тихо-мирно, даже с улыбками. Поселили по восемь человек в комнате, чемоданы сдали в камеру хранения. Накормили, очень даже прилично, кстати сказать, я вообще не ожидал — на первое бульон, а второе на выбор — тушеная капуста с очень вкусными сосисками (таких никогда не ел) и отварная курица с макаронами. Еще отдельно на столе лежали булки, бери — не хочу, незатейливый овощной салат, которому я оказался очень рад, и сыр с маргарином. Потом чай-кофе в огромных термосах, печенье и большие банки апельсинового джема. Еще было полно апельсинов, сочных, вкусных. В общем, как видишь, за питание волноваться не стоит. Бытовые условия вполне сносные, хоть очень грязно и жутко пахнет керосином. Окна заляпаны жиром и грязью, такое ощущение, что дожди здесь неправильные, а какие-то масляные. Не убрано везде, хотя уборщицу пару раз видел.
Первые несколько дней были для меня очень странными и тяжелыми, до паники, в голове постоянно вертелся вопрос: “Что я здесь делаю?” Как будто я в стране один, все чужое, все чужие, не объяснить. Когда уезжают семьями, можно хоть кому-то из родных поныть и поплакаться, а одному поначалу просто невозможно. Но где-то через неделю выяснилось, что я довольно легко могу адаптироваться к условиям, которых раньше себе и представить не мог. Поэтому вопрос этот вскоре бесследно исчез, я попривык, но не к новым условиям, до этого, конечно, еще далеко, а к мысли, что обратного пути нет. Хожу тут по территории, играю желваками, с одной стороны, радуюсь, с другой — грущу. Очень жду того момента, когда поеду наконец встречать тебя на вокзал, хоть здесь, хоть в любой другой стране, лишь бы приехала. Скучаю, безумно по тебе скучаю. Ты оказалась важной частью моей жизни, а находясь рядом с тобой, я и не подозревал, до какой степени… Я чувствую себя потерянным».
Лидины глаза затуманились, пошли рябью, она оторвалась от письма и посмотрела на Левушкину арку. Взгляд ее упирался в каменную стену дома, но она поднатужилась и представила, как проходит туда дальше, входит в подъезд и взлетает на последний этаж, почему-то именно взлетает! Дверь в мастерскую открыта, там темно, и только знакомый свет красной лампы освещает ее шаги. А в комнате на веревках сушатся фотографии. Десятки. Нет, сотни. Почти пустые, с неясными силуэтами. И удивленная Лида посреди комнаты с этими засвеченными снимками. А сзади тишайшие шаги — и он. Обхватывает ее сзади, чтоб не вздохнуть — не вывернуться, и шепчет на ухо: «Приезжа-а-а-ай…»
Через год
Прошло больше года с тех пор, как Лева уехал. Письма были, но редкие, оказии случались не так уж часто, а отправлять что-то по почте было боязно и неуютно, все не просто механически прочитывалось на наличие антисоветской информации, а читалось между строк, придумывалось, продумывалось и отправлялось прямиком в компетентные органы, которые могли те или иные ничего не значащие сведения расценить по-своему. А их «по-своему» могло привести к невозможности, скажем, устроиться на работу — или, наоборот, к возможности с работы вылететь, стать «невыездным», а то и статью получить. Всякое бывало, даже за безобидный антисоветский анекдот можно было схлопотать срок. Так что обычным путем письма посылать остерегались. В основном они приходили через Левушкиного отца. Хотя из-за отъезда сына и он пострадал, вскоре после этого его просто взяли и уволили из редакции в связи с достижением пенсионного возраста, которого он достиг довольно давно, однако журналистом был ценным и увольнять до этого «инцидента» (в отделе кадров это так и назвали — «инцидент») его не собирались. Но оставались друзья, которые ездили за границу по заданию редакции, они-то и привозили от сына подробные письмо и ему, и Лидии.
Так что Лев продолжал писать. «Надо же, — удивлялась про себя Пава, — надо же, как у них, оказывается, все закручено». Ей казалось, что с глаз долой — из сердца вон, а тут год прошел, а он еще на связи. А с другой стороны, была б какая неземная любовь, сберег бы, не уехал. Павочка, конечно, очень долго возмущалась этим поступком, чем изводила Лиду, пока та ее не приструнила. «Хватит, — сказала, — остановись, разум дан человеку не чтоб говорить, а чтобы молчать! Что я могу сейчас сделать? В чем я виновата? Прекрати ты уже это свое мозгоклюйство!» А вскоре и вообще перестала рассказывать Паве подробности из Левиной жизни, не читала ей писем, а просто телеграфным стилем сообщала, что в его жизни происходит. Пробыл он какое-то время в Австрии, осмотрелся, послушал, что рассказали эмигранты со стажем, решил не повторять их ошибок. В Израиль не поехал, хотя вполне мог бы, но зачем сидеть запертым в кибуце, когда выпала возможность посмотреть мир. А профессия в руках была, еще какая! Он и начал фотографировать без перерыва, все снимал, снимал, благо запасы пленки пока оставались. Иногда снимки удавалось пристроить в местные газеты. Так и перебивался. Потом приехал в Германию, решил, что временно это как раз подойдет, а там посмотрит, и, найдя каких-то дальних знакомых других знакомых, устроился на русское радио где-то в Мюнхене. Деталей Пава больше не знала, да ей и незачем было. То, что радио называлось «Радио Свобода», Лида решила не разглашать, поскольку была уверена, что информация эта лишь добавила бы Паве еще литр желчи к тонне уже имеющейся. А Павочка считала, что это и не желчь вовсе, а дружеское сострадание к потерпевшим, то есть к Лиде. Она и так называла Леву антисоветчиком, считала его решение абсолютно возмутительным и позорным, и всякий раз, когда они вместе с подругой смотрели новости из капиталистических стран, — что бы ни передавали — Пава поднимала тонко нарисованные брови, морщила намазанный рот, набирала, как пловец, воздуха в легкие и выдыхала: нда-а-а-а-а-а, мы в курсе, вашего полку прибыло. Ну и вариации на эту тему без упоминания имени фигуранта. И хоть Пава чувствовала, что Лиде и это неприятно, ничего с собой поделать не могла, шипела.
Поэтому Лида совсем замкнулась, не откровенничала. Мол, читает прогноз погоды, у него очень красивый голос. Устроился, снял маленькую квартирку. Все у него хорошо, слава богу. То, что вся квартирка — пятнадцать метров на последнем этаже в доме без лифта, Паве не сказала. И про то, что крыша течет и первым делом на скудную зарплату Лева купил тазы, чтобы не капало на пол. Зато летом крыша прогревается до невозможности, дышать в комнате нечем. Но зачем это кому-то еще знать? Особенно Паве.
Ну а в плане быта в жизни Крещенских ничего особо не изменилось. Шло как шло.
Калининская сдвоенная квартира наконец-то уже полностью была обставлена и обросла мебелью — краснодеревщик закончил полировать антикварные предметы, и они разошлись по своим комнатам. Получилось очень достойно. В блестящих выгнутых спинках стульев и кресел можно было спокойно различить отражение проспекта. Пава была в восторге от полировки, прямо как зеркало, ей нравилось всматриваться в какую-нибудь спинку кресла, чтобы увидеть окна дома напротив или, если чуть привстать, даже машины, неторопливо движущиеся где-то там, внизу. Неподъемные только были эти стулья-кресла, конечно, это минус. Колесики бы приделали, что ли…
По большому блату Алена достала где-то две настоящие старинные люстры в стиле ампир с темно-синими чашами, ровесницы их мебельного гарнитура. Изящные, но изрядно затертые бронзовые колесницы мчались по кругу чаш куда-то друг за другом в никуда, а проводка в свечах, некогда переделанных под электричество, снова требовала починки. Люстры были на длинных цепях, совершенно не соответствующих высоте современных потолков, и цепи эти пришлось хорошенько обкромсать. Срезали почти все звенья, подняв красоту с колесницами под самый потолок, но Роберт, пока не привык, все равно бился о них головой. И вообще, нынешние потолки были не под его рост, слегка давили и заставляли морально сутулиться, но что с этим поделать?
Пока старинная мебель реставрировалась, почти все в квартире было временное — люстры, привезенные с дачи, коврик, неловко легший у Лискиной кроватки, занавески, сшитые Лидой на скорую руку. Как только мебель встала, все преобразилось, ушло лишнее и была наведена достойная красота.
На стенах гостиной разместилась невиданная коллекция Роберта, которую не только гости, но и домашние рассматривали с нескрываемым удовольствием: странные африканские маски из эбенового дерева (Катя обожала, напялив какую-нибудь на себя, пугать маму), расписные австралийские бумеранги, которые, по идее, обещали возвращаться, но у них не всегда это получалось. Роберт пробовал: улетали. Еще диковинные музыкальные инструменты из какой-нибудь Южной Америки, невероятной длины нож, почти сабля, под странным названием мачете и даже огромная засушенная морская черепаха с ластами, как центр сотворенного на стене мироздания. Экспонаты из новых поездок находили себе место там же, расталкивая и уплотняя старые. Поездок стало очень много. Индия, Австралия, Кения, Сингапур, Франция — вечные перелеты и переезды, встречи и проводы, поезда и самолеты, неизменные Шереметьево и Внуково, постоянное ожидание звонков: как долетели, когда обратно. Алена с Робертом уезжали вдвоем или в составе больших делегаций, чемоданы вечно толпились в прихожей в ожидании очередного вояжа.
Стала уезжать и Лидка. Нет, не с детьми за границу, конечно, это было никак невозможно. Тут случай особый, придумали ей, так сказать, реабилитацию.
Давид Коб, конечно, был в курсе, что друг Лидин смылся из Советского Союза с концами, и всячески его осуждал, не мог он понять такое предательство ни по отношению к женщине, ни по отношению к родине, а Лиду, конечно же, жалел и чувствовал, как она переживает. Вот Алена и попросила Давида, чтобы тот подумал, как занять мать делом, может, на гастроли с ним съездит пару раз, покатается по стране, в общем, как-то развеется, взбодрится и порадуется. «Не проблема, — ответил Давид, — конечно». Но чтоб не просто так мотаться, а чувствовать себя нужной, придумали Лиде интересное занятие, очень, кстати, подходящее под ее характер, — быть «цветочницей Анютой» — было такое известное танго.
Все букеты, которые дарили Давиду на концертах, а несли их тоннами, отправлялись к Лиде в номер, где она освобождала их от целлофана, подрезала кончики и бросала в наполненную до краев ванну, которая обязательно должна была быть в номере. Потом отбирала самые красивые цветы, составляла из них большой букет и ставила в комнату к Давиду. Делилась и с музыкантами, но если в городе на гастролях надолго не задерживались, а от цветов надо было избавляться — не оставлять же их гнить в ванне! — то несла к какому-нибудь городскому памятнику. В основном, конечно, это был памятник Ленину. Просто толпы Лениных, армии, полчища. Юные и пожилые, с протянутой рукой и небрежно машущие кепкой, в разнообразных позах, улыбчатые и серьезные, с сильным прищуром и нет — всякие. Но Ленина Лидка почему-то не жаловала, цветы ему дарила от безысходности, предпочитая великих писателей или на худой конец полководцев местного значения. Но случались и зигзаги — в Краснодаре оставила букет удивительному «Индийскому мальчику на слоне» — необъяснимо это, памятник слону в Краснодаре, да еще зачем-то с крокодилами там внизу, но как увидела, так и пошла к нему, больно уж слоник был хорош. А в Ленинграде, например, специально разыскала на Аптекарском острове памятник собаке Павлова и завалила его весь. Столько не то что собака, сам Павлов, небось, отродясь не видел. В общем, радовалась своей работе как дитя, а о том, что еще и всласть попутешествовала по Союзу с любимым Давидом, и говорить нечего.
Давид же, завидев Лиду, всегда напевал куплет из танго:
Лидка победно рдела и улыбалась.
Павочка, когда Лидка уезжала на гастроли, принимала пост домоправительницы в квартире Крещенских. Пусть всего пару дней — неделю, но мир в это время крутился исключительно вокруг нее. Даже если Алена с Робертом оставались в Москве, их все равно почти никогда не было дома, и Пава считалась главной. Нельзя сказать, что она претендовала на стопроцентную замену Лиде, но шла уверенным вторым номером. И очень ждала момента, когда Лида отправится на целый месяц в Германию, погостить у своей племяшки. Хотя все понимали, что едет она совсем даже не к племяшке, а навестить Левушку. Но говорить об этом вслух было нельзя. Ну и пусть едет. Вот тогда-то Пава и покажет себя во всей красе! Потому что с Аллуси что взять? Постоянно при Роберте, в стихах, в работе, в разговорах, времени и на себя-то особо нет, а тут еще дети, дом, хозяйство… Нюрка, конечно, занималась Лиской: прогулки, кормежка — все вот это, но только до вечера, ровно в девятнадцать ноль-ноль барыня (а Павочка звала Нюрку исключительно барыней) отъезжали домой и являлись только к десяти утра. Правда, по дороге она заходила в магазин и приносила хлеб, молоко и что-то еще к завтраку. Остальные же функции брала на себя Павлина. Как она старалась в эти дни Лидкиных отъездов, как старалась! Шумно от нее, правда, было и дымно, но она этого совершенно не замечала. Раз в два дня ездила потютюшкать и покормить кота. Брать его с собой опасалась: считала, что с Бонькой он ну никак не уживется, может психануть от страха и сбежать. Но оборачивалась всегда быстро и снова занимала руководящее место. Она была и Робиным секретарем, во всяком случае, таковой себя считала, и отвечала на телефонные звонки, и следила за тем, чтобы Катя вымыла, придя из школы, руки, и приглядывала за Нюркой с Лиской, и выстригала собаке колтуны, и спускалась вниз за газетами Робочке к завтраку, а однажды в качестве двоюродной бабушки даже сбегала на родительское собрание, где Катю, кстати, очень хвалили. И надо сказать, слегка, ну самую малость грустила, когда с гастролей возвращалась переполненная впечатлениями Лида.
— Ну, Лидок, я пошла собирать манатки. Пока тебя не было, я Робочкин фотоархив разобрала, все по годам разложила, приблизительно, конечно, но как смогла, по большим конвертам, каждый подписан. У тебя, понимаю, руки не доходили, но так вам будет намного удобнее искать, если фото для газеты понадобятся. Книжную полку наконец пропылесосила, чуть пылесос не забился, столько грязи и собачьих волос там было, такое ощущение, что только Бонька их и читает. Традесканцию твою рассадила, ей совсем тесно стало, теперь в трех горшочках живет. В общем, похозяйничала тут, уж извини! — чуть вызывающе доложила Павочка и дернула головой так, что бриллиантовые сережки, которые она не снимала со дня свадьбы, закачались, словно две крошечные хрустальные люстрочки.