— Дон Фернандо, — обратился он к сыну, — вы, наверное, заметили, вернувшись, какие перемены произошли в доме, пока вас не было. Кончилось наше благоденствие; наше имущество, и об этом я сожалею меньше всего, заложено или продано. Сестра дона Альваро согласилась пойти в монастырь: я внес за нее вклад; родителям убитых альгвасилов я уплатил некоторую сумму и выплачиваю им ренту. Вашей матери и мне пришлось сократить расходы, мы дошли чуть ли не до нищеты.
Дон Фернандо покачал головой, выражая скорее сожаление, нежели раскаяние, при этом он не терял достоинства и горько усмехался.
— Впрочем, довольно об этом, — продолжал дон Руис, — все забыто, раз вы помилованы, сын мой, и за это помилование я смиренно приношу благодарность королю дону Карлосу.
И отныне я говорю: прощай, горе, и забываю о нем, словно оно никогда и не существовало. Но вот о чем я хочу просить вас, дон Фернандо, просить со слезами на глазах, о чем хочу просить вас с нежной мольбой, о чем я был бы готов просить вас коленопреклоненно, если сама природа не отвернулась бы от отца, преклонившего колени перед сыном, от старика, склонившегося перед молодым человеком, от седовласого старца, умоляющего черноволосого юношу, — так вот, умоляю вас, сын мой, перемените нрав, измените жизнь свою, примитесь за дело. Я приду к вам на помощь и всеми своими силами помогу восстановить уважение к вам в обществе — пусть даже ваши недруги признают, что тяжкие уроки, полученные в дни бедствий, никогда не бывают бесплодны для благородного сердца и светлого ума. До нынешнего дня я был для вас только отцом, вы для меня только сыном, но этого недостаточно, дон Фернандо. Будем же отныне друзьями!
Может быть, между нами стеной встают неприятные воспоминания? Исторгните же их из своего сердца, как я исторгну их из своего; будем жить в мире, делать друг для друга все, что будет в наших силах. Как и обязан поступать каждый отец по отношению к своему сыну, я постараюсь одарить вас тремя чувствами — любовью, нежностью, преданностью. От вас я прошу в обмен лишь одно: в вашем возрасте, возрасте пылких увлечений, вам не дано иметь над собой той власти, какой обладаю я, старик, и я прошу у вас лишь послушания, обещаю никогда ничего не требовать от вас, будьте только честны и справедливы. Извините меня, речь моя оказалась пространнее, чем мне бы хотелось, дон Фернандо, ведь старость многословна.
— Сеньор, — проговорил с поклоном дон Фернандо, — клянусь честью дворянина, что с нынешнего дня вам уже не придется упрекать меня: из своих бед я извлеку полезный урок — вас даже порадует, что мне довелось испытать беду.
— Вот и хорошо, Фернандо, — отвечал дон Руис, — теперь я позволяю вам поцеловать вашу матушку.
Мерседес радостно вскрикнула и открыла объятия сыну.
XXIV
ДОН РАМИРО
Образ матери, со слезами обнимающей любимого сына, трогает и посторонних людей, но на дона Руиса эта картина, как видно, навела печаль, ибо он ушел в угрюмом молчании, и заметила это только старая Беатриса.
Оставшись со своей матерью и кормилицей, молодой человек рассказал все, что произошло с ним накануне, — о странном чувстве к донье Флор он пока умолчал; рассказал, что ночью явился навестить мать, как обычно, а в спальне застал красавицу-гостью.
Донья Мерседес увела его к себе. Спальня матери для дона Фернандо была подобна алтарю в храме для людей верующих. Там, в комнате матери, он ребенком, отроком и молодым человеком проводил самые счастливые часы своей жизни, и только там его сумасбродное сердце билось спокойно, и только там его скитальческие мысли воспаряли высоко, словно те птицы, что рожденные в одном полушарии, взлетают в определенные времена года, держа путь в неведомые страны.
Припав к ногам матери, как бывало в дни невинного детства и юности, целуя ее колени, чувствуя такой прилив счастья, какого давно не испытывал, Фернандо, пожалуй, с гордостью, а не со смирением рассказывал матери о своей полной приключений жизни — с того дня, когда бежал из дому, и до того дня, когда вернулся.
Прежде, беседуя с матерью, он всегда сокращал рассказ, — человек не может рассказать о тягостном сне, пока его видит; но вот он проснулся, и чем сон был страшнее, тем с большим удовольствием, даже смеясь, описывает он ночное видение, что наводило на него такой ужас.
Мерседес слушала сына, не сводя с него глаз, а когда дон Фернандо поведал о том, как встретился с доном Иньиго и доньей Флор, Мерседес, казалось, стала еще внимательнее, причем она то бледнела, то краснела. Дон Фернандо, припав головой к груди матери, почувствовал, как забилось ее сердце, а когда он признался в том удивительном душевном расположении, которое испытал, увидев дона Иньиго, о чувстве, которое словно бросило его к ногам доньи Флор, она зажала его рот рукой, как бы прося о передышке: силы ей изменили, она изнемогала.
А дальше, когда она позволила сыну продолжать, он рассказал, как избежал опасности, о побеге в горы, о пожаре, об убежище в гроте цыганки, об осаде, устроенной солдатами, и, наконец, об единоборстве с медведем.
Не успели отзвучать последние слова дона Фернандо, как Мерседес поднялась без кровинки в лице. Шаткой походкой она пошла в тот угол комнаты, что был превращен в молельню, и преклонила колена.
Дон Фернандо тоже встал и с благоговением смотрел на нее; вдруг он почувствовал, как чья-то рука коснулась его плеча, и обернулся.
То была кормилица.