Потом он смерил меня недоуменным и в то же время проницательным взглядом и заметил:
— Мне странно слышать все это от тебя. Ты должен бы лучше меня понимать, что́ движет Анной. Горная лихорадка у тебя всегда проявлялась сильнее, чем у меня. Кто, как не ты, в дни нашей молодости витал в облаках и читал мне стихи:
Помню, как я встал, шагнул к окну и стал смотреть вниз, на туманную набережную. Я ничего не ответил Виктору. Его слова больно задели меня. Что тут скажешь? В глубине души я знал, почему мне так ненавистна вся история с Монте-Верита и почему я охотно стер бы это место с лица земли: потому что Анна нашла свою Истину, а я нет…
Разговор этот между мною и Виктором стал если не водоразделом, то по крайней мере поворотным пунктом в нашей дружбе. Каждый из нас прошел свой земной путь до половины. Виктор вернулся в Шропшир и позже написал мне, что намерен передать свое имение племяннику, который еще учится, но ближайшие несколько лет будет проводить каникулы у него, чтобы на практике со всем познакомиться. О собственных планах он не распространялся, не хотел ничем себя связывать. В моей жизни тоже происходили перемены. Рабочие дела сложились так, что мне пришлось на целых два года уехать в Америку.
Вскоре, однако, привычный мировой уклад полетел вверх тормашками. Наступил тысяча девятьсот четырнадцатый год.
Виктор сразу же записался добровольцем. Думаю, служба в армии показалась ему желанным выходом. Возможно, он надеялся, что на войне его убьют. Меня призвали много позже, когда истек срок моего контракта в Штатах. Для меня это отнюдь не был желанный выход, и я еле дождался конца ненавистной службы. Пока шла война, Виктора я не видел: мы сражались на разных фронтах и не встречались даже во время отпуска. Однажды я все же получил от него весточку. Он писал:
«Наперекор всему я сумел выбраться на Монте-Верита, как обещал. Заночевал у старика в деревне и на другой день поднялся к вершине. Там ничего не изменилось — по-прежнему все мертво и немо. Я оставил под стеной письмо и весь день ждал напротив, глядя на монастырь и чувствуя, что Анна где-то близко. Увидеть ее я не надеялся. Назавтра я пришел опять и, к моей радости, обнаружил ответное письмо. Впрочем, письмом это едва ли можно назвать. Просто несколько слов, нацарапанных на плоском камне. Наверное, это их единственный способ общения с миром. Она писала, что здорова, полна сил и очень счастлива. Передавала мне свое благословение, и тебе просила передать. Просила о ней не беспокоиться. Вот и все. Помнишь, мы с тобой говорили о спиритических сеансах? Вот и я как бы получил весть с того света. Я должен этим довольствоваться. Если уцелею на войне, то, скорее всего, уеду из Англии, поселюсь где-нибудь поближе к ней, даже если никогда больше ее не увижу и ничего о ней не узнаю — разве что получу раз в год несколько слов на камне.
Всего тебе доброго, дружище. Хорошо бы знать, где ты.
Как только было подписано перемирие, я сразу же демобилизовался и принялся налаживать нормальную жизнь. Первым делом я навел справки о Викторе. Я написал ему в Шропшир и в ответ получил вежливое письмо от его племянника. Он писал, что вступил во владение домом с прилегающими угодьями. Виктор был ранен, но не опасно. В данный момент он не в Англии, а где-то за границей, то ли в Италии, то ли в Испании, племянник точно не знает. Думает, что дядя уехал из Англии навсегда. Если ему станет что-либо известно, он непременно даст мне знать. Больше никаких сообщений я не получил. Послевоенный Лондон мне разонравился, его обитатели тоже. И я решил обрезать концы и уехал в Америку.
Вновь я свиделся с Виктором почти через двадцать лет.
Я твердо верю, что меня с ним свела не простая случайность. Такие вещи предопределены. Я придерживаюсь теории, что жизнь каждого отдельного человека можно уподобить колоде карт. Карты непрерывно тасуются, и каждый имеет шанс оказаться в колоде рядом с теми, кого он знает или любит. Мы все в руке Судьбы, которая собирает карты одной масти. Игра идет, карты сбрасываются, заменяются другими…
Неважно, какие именно обстоятельства снова привели меня в Европу за два или три года до Второй мировой войны. К данной истории это не относится. Так получилось, что я оказался там; мне тогда уже исполнилось пятьдесят пять.
Я летел из одной европейской столицы в другую — названия их не имеют значения, — когда самолет совершил вынужденную посадку в глухой горной местности. К счастью, обошлось без жертв. Двое суток экипаж и пассажиры, в том числе я, провели без всякой связи с внешним миром. Мы устроились с грехом пополам в не сильно пострадавшем самолете и стали ждать помощи. Наше приключение наделало тогда много шума и попало на первые полосы газет, потеснив на пару дней репортажи о политических событиях в Европе.
Первые сорок восемь часов оказались не особенно тяжелыми. Нам повезло: среди пассажиров не было женщин и детей, а мужчины держались стойко. Никто не сомневался, что помощь скоро придет. Рация работала вплоть до момента посадки, и радист успел передать наши координаты. Оставалось набраться терпения и постараться не замерзнуть.
Свои дела в Европе я закончил, а нити, связывающие меня со Штатами, были не настолько крепки, чтобы я мог предполагать, будто меня там ждут с нетерпением. И поэтому я был до чрезвычайности взволнован, неожиданно попав в места, похожие на те, которые когда-то страстно любил. За прошедшие годы я сделался сугубо городским жителем, рабом комфорта. Лихорадочный пульс американской жизни, ее неистовый темп, бьющая через край энергия Нового света слились воедино, заставив забыть обо всем, что еще привязывало меня к свету Старому.
Теперь же, любуясь грандиозным горным пейзажем, я понял, чего мне не хватало все эти годы. Я забыл про своих попутчиков, забыл про покалеченный самолет (какой анахронизм в этом древнем пустынном краю!), забыл о своей седой голове, о давно утратившем легкость теле, о грузе всех моих лет. Я снова был юношей, полным надежд, горячим, нетерпеливым, увлеченным загадкой вечности. А до вечности было рукой подать — она ждала меня за горизонтом. Я чувствовал несуразность своей городской одежды, и горная лихорадка снова бурлила у меня в крови.
Мне захотелось уйти подальше от разбитого самолета, от унылых лиц моих спутников, захотелось забыть годы, растраченные впустую. Чего бы я только не отдал, чтобы снова стать молодым, бесшабашным и, презрев опасности, совершить восхождение на какую-нибудь неосвоенную вершину. Я вспомнил, что́ чувствует человек в горах: на высоте воздух прозрачнее и холоднее, тишина глубже и необъятнее. И странно обжигающий лед, и всепроникающее солнце. А как замирает сердце, когда нога, соскользнув с коварного уступа, вдруг лишается опоры, а руки до боли вцепляются в веревку…
Я глядел на горы, которые так любил, и чувствовал себя предателем. Я изменил им ради низменных благ — комфорта, покоя, безопасности. Но теперь, дождавшись спасателей, я постараюсь наверстать упущенное время. Никто меня не торопит возвращаться в Штаты. Я могу устроить себе каникулы и снова отправиться в горы. Куплю спортивную одежду, снаряжение, запасусь всем необходимым. У меня сразу стало легко на душе — словно камень свалился с плеч. Все остальное было уже неважно. Я вернулся к самолету, к своим товарищам по несчастью, и оставшееся время провел без всяких забот.
Помощь подоспела на третий день. Мы догадались о ее приближении, когда на рассвете заметили круживший над нами самолет. В отряде спасателей были опытные альпинисты и профессиональные проводники, ребята грубоватые, но вполне дружелюбные. Они доставили теплую одежду, рюкзаки, провиант и, по их словам, удивились, что мы в состоянии всем этим воспользоваться. Они не надеялись застать кого-либо в живых.
Поэтапно, часто останавливаясь и отдыхая, мы вместе со спасателями стали спускаться вниз, в долину. Это заняло целый день. Ближе к ночи мы разбили лагерь на северной стороне хребта, который совсем недавно, с места крушения теперь уже бесполезного самолета, казался таким недосягаемо далеким. С рассветом мы снова тронулись в путь; день был погожий, ясный, и долина внизу, под нашим лагерем, лежала как на ладони. На востоке виднелся отвесный гребень, на первый взгляд совершенно непроходимый; над ним высился увенчанный снеговой шапкой пик — а может быть, два. Они выделялись на сверкающем небе, как побелевшие от напряжения костяшки пальцев.