Оператор объяснил Джеймсу, что во всеобщей суматохе его камеру повалили, так что он сумел снять один хаос бегущих ног. Ни одна из камер слежения не была направлена на картину, и обе не записали ничего, кроме паники в зале.
Только Шарлотта и священник обратили внимание на то, что происходит с «Мутой». Священник упал на колени и перекрестился, ещё раз призвав толпу замолчать. Они смотрели, как на пробитом холсте появляется красное пятно и медленная струйка стекает вниз, в точности как кровь, хлынувшая из щеки графа и залившая его шикарный английский пиджак.
—
— Чушь! — раздался мужской голос, и Шарлотта увидела, что кричит какой-то сомнительного вида коротышка из группы людей вокруг мэра, с щеголеватыми рыжеватыми усиками, которые делали его похожим на хорька. — Никакое не чудо, — настойчиво продолжал он; очки с толстыми стёклами соскользнули ему на кончик носа, и он поправил их нетерпеливым жестом. — Просто кровь графа попала…
— Нет, профессор Серафини! — сказал один из местных разумников, когда-то благочестивый католик, теперь бывший. — Смотрите: кровь ещё течёт.
В этот момент двое оставшихся людей Лоренцо и двое охранников ворвались с криками о помощи, но люди в зале, растерянные от чудесного появления крови и от воплей молодого охранника о потайных коридорах и нарушениях мер безопасности, не слышали их. Но наконец вызвали «скорую», полицию и пожарных, пока Микеле громко продолжал сетовать, грозя неприятностями от профсоюза и доказывая, что потому слишком поздно отреагировал на нападение уборщицы, что ему помешати важные персоны, окружавшие графа. Он вопрошал, входит ли в их обязанности как музейных охранников арестовывать вооружённого и жестокого преступника. Упомянул о забастовке. Он был уверен, что они заслужили хотя бы минимальную прибавку к зарплате за опасную работу, если подобные случаи станут регулярными. Лео сел на скамью и искал в «Зрителе» место, на котором остановился в рассказе о победителях лото, сорвавших куш на этой неделе. Диву даёшься, думал он, на какие пустяки люди тратят выигрыш. Он, когда выиграет, собирался вылечить катаракту у матери, чтобы она могла снова смотреть любимые телепрограммы, а потом открыть сеть пиццерий, как в Америке.
Шарлотте показалось, что граф с удивительным безразличием отнёсся к такому повороту событий. Услышав о человеке, провалившемся в колодец, он всего лишь пробормотал: «Как прискорбно!» — и пустился в долгий рассказ о своём детском увлечении Галилеем.
— Однажды я уговорил своего домашнего учителя помочь мне отнести яблоко и тыкву на колокольню в Сан-Рокко, — сказал он окружавшим его сановникам. — Это, разумеется, было перед войной, когда башня ещё была цела. И мы сбросили вниз эти два неравновесных предмета, надеясь проверить Галилеев закон падения. В то время меня восхищало, что Галилей перешёл от средневековой методики к научной для установления законов природы и физических законов посредством измерений, в отличие от философов, доискивавшихся до причин путём логических рассуждений.
Окружающие одобрительно закивали, восхищаясь, каким он был развитым в детстве.
— И насколько быстрее упала тыква? — поинтересовался один из них, подрядчик, строивший вокруг Урбино дрянные, хуже некуда, коттеджи для туристов.
— Она упала вообще не быстрее, идиот! — тихо проворчал мэр. — В том-то и штука!
Граф, невольно услышав комментарий Примо, покачал головой. Как мэр ошибается! Вся штука, думал Маласпино, в том, как измерить зло, которое всё — в причинах. Можно, конечно, измерить результаты злодейства, но можно ли приложить Галилеев закон падения тел к грехопадению человека? Упал бы хороший человек с той колокольни медленнее, чем злодей, или, допустим, мягче бы он приземлился? Граф знал точно: у него бы это не вышло.
Когда затих отзвук шагов, Мута продолжила рискованный спуск по стене колодца, пока не достигла сухой земли и травы на дне, где лежало тело упавшего, наполовину заваленное кирпичами. Она присела на корточки, чтобы заглянуть в его открытые немигающие глаза. Хотя крови не было, охотничье чутьё подсказало ей, что он испустил дух, и она большим пальцем опустила ему веки, перешагнула через тело, пролезла сквозь брешь в стене в другой колодец и выбралась по нему в висячий сад, а там, никем не замеченная, вернулась к воротам главного входа. Оказавшись в спиральном пандусе, бросилась бегом, круг за кругом вниз, так что дух захватывало от кружения в этой каменной ушной раковине, пока наконец не выскочила, спотыкаясь, на Рыночную площадь и остановилась в синей тени рафаэлевского театра немного отдышаться. Обычно тут она садилась на автобус, но сегодня она чувствовала, что все глаза — её враги. Поэтому, опустив голову, она пошла на юго-запад по извилистой горной дороге в Урбанию и Сансеполькро, потом за Монтесоффьо резко свернула на юг и теперь была в безопасности. Никто, кроме охотников, рыбаков и старых партизан, не знал эти крутые холмы и речные долины так, как она. Мута ловила рыбу в этих речках, добираясь аж до глубоких расщелин в известняковом Гола-ди-Фурло, и если бы она могла говорить, то, зная тайные места, где водятся белые и чёрные трюфели, могла бы разбогатеть, торгуя на трюфельном рынке в Ава-ланье.
Уже в темноте, измученная, она добралась до Сан-Рокко и приложила ладонь к стене колокольни, чтобы почувствовать, как колокол приветствует её возвращение. Не обращая внимания на тень волка, она скользнула пальцами под слой мха, подняла дверцу люка и спустилась в подвал, полный историй и картин, оставшихся лишь в воспоминаниях. Она затеплила свечу и подняла её над бутылями с фруктами, залитыми спиртом и побелевшими за многие годы, прочитала надпись от руки: «Susine damascena, raccolta 44». Дамасская слива, собрана в конце лета 1944 года, когда ей было двенадцать. «Дамасская слива», — произнёс голос внутри её. Один из её голосов? В любом случае мёртвый голос. Они все умерли, только дамасские сливы сохранились.
Мута беззвучно перекатывала на языке слова «susine damascena», пока почти не почувствовала сливовый вкус, а сегодняшние события перенесли её в далёкое прошлое. Она рыскала по окраинам деревень, крала на фермах, разбитых снарядами, расстрелянные, умирающие люди, тела, объеденные собаками, собаки, съеденные людьми… Кралась по дорогам, как белые змеи в горах. Разжигала костёр из единственного сухого дерева, которое могла найти, — трёх деревянных крестов, на которых имена были написаны на чужом языке, а души тесными рядами, как деревья, стояли вокруг, и тени людей, которых она знала или думала, что знает, смотрели на неё печальными неподвижными глазами.
Обычно только в конце ноября, когда ночи становились длиннее, её семья и другие семьи начинали готовиться к велье…[57] кроме — да! — она могла закрыть глаза и вспомнить запах месяца… В тот год это был октябрь, не ноябрь, потому что мать как раз закончила собирать мушмулу. Как у них говорили: «Мушмула в корзине на святого Франциска доспеет как раз к святому Симоне», чудной фрукт, малосъедобный, пока не вылежится, а тогда вкусом напоминающий шоколад. Не то чтобы они часто ели шоколад до появления Шоколадного человека. Так она звала его: Шоколадный человек.
Стоял октябрь, она это запомнила, потому что на фруктовых деревьях было много ворон. В тот год ненастье пришло рано, с густым туманом, висевшим над рекой в долине, словно стелющийся дым костра… и священник, который тратил на неё время: учил произносить буквы, слова, фразы; этот священник сказал, что туман идёт оттуда, где стреляют пушки и где должны быть её братья, но их там нет, и это тайна, которую надо хранить любой ценой. Любой ценой. Если бы несказанные слова, невыданные секреты были монетами, бедная Мута стала бы богачкой, Мута, из которой было не выжать слова, как из скупца — золотой.
Братья звали её своим часовым — и она отлично сторожила! Обычно она засыпала на колючем сене в хлеву и просыпалась рано утром, замёрзшая, с затёкшим телом, но сладко пахнущая сухой травой. До самой последней ночи, последнего своего караула, когда холодный ветер задул в долине с наступлением тьмы и унёс туман, оставив суровое ясное небо и луну, белую, как наволочки, которые они набивали соломой и делали головы пугал.
Дуу-да-дуу-да…