И, закрыв ей глаза, поцеловал в остывший уже, чистый, высокий, восковой лоб:
– Прощай, Полюшка. Спи, голубка моя.
Он осторожно разрезал ремешок ножен на шее женщины, – не успела вытащить свой кинжал волшебный, подумал Гурьев. Или не захотела? Он повёл головой из стороны в сторону, положил нож в планшет, медленно застегнул пуговицу на клапане и поднялся. Вышел, медленно спустился по ступенькам. Заглянув ему в лицо, Котельников жалобно ахнул и отшатнулся, заслоняясь руками. А Гурьев, улыбнувшись, спросил:
– Кто донёс?
Не прошло и пяти минут, как притащили казачишку, что привёл в Покровку красных. Тот завыл, пополз к ногам Гурьева, поднимая пыль:
– Не губи, батюшка! Не губи-и-и! Детушек пожалей! Не со зла…
Гурьев, посмотрев на ползающего в пыли, как червяк, человека, – человека ли? – прикрыл устало глаза, проговорил в полной тишине, – кажется, даже ветер утих:
– Что вы за люди?! Скольких детей она у вас приняла, сколько выходила. – Гурьев обвёл взглядом толпу и снова посмотрел на мужичка. Усмехнулся: – Мараться об тебя? Живи. Детям – расскажут. Сам расскажешь, что натворил. Как жить с этим станешь, меня не касается. Может, и хорошо. Кто тебя знает.
Он стоял, смотрел, как подгоняют к крыльцу подводу, как казаки выносят – осторожно, словно боясь потревожить – тело Пелагеи. Смерть есть, подумал Гурьев. Конечно, смерть есть. Я это знаю. Я всегда это знал. И сегодня как раз отличный день для смерти.
– Здесь хоронить будем? – тихо спросил, подойдя ближе, Котельников.
– Много чести этому месту, – дёрнул верхней губой Гурьев. – В Тынше. Там её дом. Там её жизнь текла. Пусть там и закончится. Доложи обстановку, есаул. Потери?
– Четверо легко раненых. Убитых нет.
– В живых кто остался из этих?
– Яков Кириллыч…
– Есаул. Я задал вопрос.
– Так точно. Этот. Который Пелагею Захаровну… Толстопятов. Я его давно знаю, с гражданской. Ещё восемь раненых. И комиссар, или кто там…
– Толстопятова и комиссара сюда, остальных к стенке. Что?
– Яков Кириллыч. Дозволь, Христа ради! Этого…
– Я сам.
– Может…