Он вошел, большой и статный. При этом все остальные как бы стерлись, исчезли. Его пушистые, светлые, прямо-таки богатырские усы сияли сильнее трех керосиновых ламп, стоявших в центре комнаты. Все пятеро кредиторов при его появлении тоже встали. Едва с ними поздоровавшись, он сел. Сел, сознавая свою власть, сел так, будто за ним неуверенно, но достоверно, как всегда с обнаженным штыком, в сверкающей остроконечной каске стоял жандармский вахмистр Слама.
Разговор угас. Вскоре, точно побитые собаки, кредиторы ушли.
21
Надо иметь в виду, что швабский приграничный трактир был трактиром необычным. Его опекало само государство. Судя по всему, государству было важно знать, сколько и какие дезертиры ежедневно прибывают из России. Одним прекрасным днем государство беспокоится об одном, назавтра — о другом. Оно беспокоится даже о товаре госпожи Чачкес, о гирях Балабана, об обязанных посещать школу детях Пиченика. Оно беспокоится о прививках, о налогах, о свадьбах и разводах, о завещаниях и наследствах, о контрабандистах и фальшивомонетчиках. Так почему же ему не беспокоиться о трактире Ядловкера, в который сбегаются все дезертиры? Бдительно следя за приграничным трактиром, окружное управление преследовало политические интересы. Во имя этого оно и обратилось в златоградский муниципалитет, который и назначил временным управляющим приграничного трактира поверителя стандартов Айбеншюца.
Вследствие этого Айбеншюц ощутил одновременно большую радость и сильное смятение. Он радовался и не знал чему. Он боялся и не знал, чего боится. Получив официальную бумагу с надписью «строго конфиденциально», в которой муниципалитет по распоряжению государственного политического ведомства просил его «в период отсутствия хозяина трактира и бакалейного магазина Лейбуша Ядловкера взять на себя надзор за экономическими и прочими операциями», он подумал, что его в одночасье коснулось и счастье, и несчастье. Он ощущал себя человеком, которому снится, что он стоит в огромном вольном поле и его обдувают сразу два ветра — северный и южный. Что в лицо ему одновременно и настойчиво дышат горечь страданий и сладость наслаждений.
Правда, он мог отказаться от непомерных требований муниципалитета. В письме значилось: «принятие предложения или отказ от него — по Вашему усмотрению». Но из-за этого положение поверителя стандартов становилось еще тяжелее, решения он принимать не привык. Двенадцать лет службы приучили его к повиновению. Остался бы он в казарме, в армии! С поникшей головой, держа в руке шляпу, он очень медленно шел домой. У него было много времени, и он представлял себе, что дорога стала длиннее, чем обычно. Каким-то удивительным образом он перестал чувствовать отвращение к своему дому и к тому, что в нем скрывалось, — к своей жене и к чужому ребенку. С того вечера, когда акушерка принесла Айбеншюцу младенца, он его не видел. Жена тоже не показывалась в те часы, когда он бывал дома. И только иногда через закрытую дверь слышал он детский плач. Это доставляло ему какое-то особое удовольствие и, как ни странно, не мешало. Он даже ухмылялся про себя, когда малютка сильно кричал. Его крик означал, что он на что-то досадует. Досадовала и его мама, и горничная Ядвига. Пусть они все досадуют!
Этим вечером за дверью было тихо. Безмолвно вошедшая Ядвига принесла сразу и суп, и мясо, потому что Айбеншюц запретил ей дважды за вечер заходить в его комнату. Торопливо съев половину, он отставил тарелку. Ему недоставало детского плача и успокаивающего пения жены.
Во время еды Айбеншюц достал из кармана строго конфиденциальное письмо и перечел его еще раз. Некоторое время он думал, что из слов и даже из букв могли бы появиться новые возможности, новые трактовки, но после того как письмо было прочитано уже несколько раз, он вынужден был признаться, что ничего таинственного оно не содержало и что никакого иного смысла в нем не было.
Без сомнений, пришло время принимать решение! Перед ним еще стояла наполовину полная тарелка. Он встал, направился в сарай, выкатил во двор повозку, затем зашел в конюшню, запряг Якоба и поехал.
Положив поводья на спину лошади, он сложил руки на коленях. Слева в кожаном чехле болтался кнут. Поверитель стандартов был спокоен.
Через некоторое время, без поводьев, без кнута и без окриков лошадь привезла его в Швабы, прямо к дверям приграничного трактира.
Не мешкая, Айбеншюц справился о госпоже Ойфемии. Садиться он не стал. Ему казалось необходимым принять в некотором роде деловую позу, как будто он прибыл с твердым намерением взять руководство хозяйством в свои руки. Деловая поза — сказал он себе и, не снимая шляпы, остался стоять у подножия лестницы. Прошло какое-то время, прежде чем он услышал ее каблучки. Он не посмотрел наверх, но ему показалось, что он ясно увидел ее ступню, ее узкую, длинную ступню в узкой, длинной туфельке. Уже зашуршала ее присборенная вишневая юбка. На жестких, деревянных, непокрытых ступеньках уже зазвучали ее уверенные, ровные шаги. Айбеншюцу не хотелось поднимать глаза. Ему приятней было представить себе, как она идет, как шевелятся многочисленные складки ее одежды. Эта лестница должна бы иметь намного больше ступенек. Но Ойфемия уже спустилась, она уже перед ним. Он снял шляпу.
Смотря поверх ее головы, но все равно слишком отчетливо различая блеск ее иссиня-черных волос, он сказал:
— Я должен вам сообщить нечто особенное!
— Так говорите же!
— Нет, нечто совершенно особенное! Не здесь!
— Тогда выйдем, — направляясь к двери, сказала она.
Над двором стояла большая, снисходительная луна. Неустанно лаяла собака. Привязанная к воротам, точно в раздумье опустив голову, стояла лошадь. Оглушительно сладко пахла акация. Айбеншюцу чудилось, что все запахи этой весенней ночи исходили лишь от одной женщины, что она единственная передавала и блеск луны, и ароматы всех акаций мира.
— Я здесь сегодня по служебным делам, — сказал он, и вскоре добавил: — Говорю вам это, Ойфемия, потому что доверяю вам. Этого не должен знать ни один кредитор. Я уполномочен управлять трактиром и присматривать за ним, и, если вы захотите, мы сможем хорошо поладить.
— Конечно, — ответила она, — почему бы нет? Мы отлично поладим!