– Боже, я так мечтаю взять его на руки, – говорит Эмма. – Или ее. Хотя я думаю, будет парень.
Я глотаю остатки запеканки, находившиеся у меня во рту. Джудетт предостерегающе смотрит на меня.
– Мике хочет, чтобы мы побыстрее узнали, – продолжает Эмма. – Он всегда такой практичный, вы же знаете. Ему хочется знать, какого цвета нам покупать детские вещи. Но, по-моему, это должно быть сюрпризом. И у меня нет желания, чтобы все было только розовым или голубым.
– Ну, это само собой, – говорит Стина и торопливо вытирает щеки.
– Мике старомоден в этом. Но я думаю, мы же все равно не знаем, каким будет малыш, независимо от его пола. Я имею в виду, если и знаешь заранее, все равно все ожидания сводятся к каким-то заурядным стереотипам.
Я не могу ее больше слушать, поднимаюсь из-за стола и начинаю убирать посуду. Вода непрерывно бежит из-под крана, пока я споласкиваю тарелки. Я, пожалуй, слишком громко заполняю посудомоечную машину, а потом заправляю кофеварку. Кровь громко пульсирует в висках.
Когда я заканчиваю, Стина говорит о церкви, и я снова сажусь за стол. Ее голос стал тверже и спокойнее. Он стал голосом священника. И мне становится интересно, можно ли по нему догадаться, как она чувствует себя. Если да, в таком случае я понимаю, почему она так много работает.
– Собственно я примерно так и разговариваю с людьми, узнавшими свой смертельный диагноз или потерявшими близких, – говорит она. – Те же самые вопросы и чувства.
Я как наяву вижу перед собой торчащие из-под шапки пушистые волосы Люсинды. Интересно, как чувствует себя умирающая от рака девушка, когда она вдруг оказывается самой обычной, в такой же ситуации, как и все? Разделяющей со всеми общий смертный приговор?
Будет ли она также бояться смерти, или она уже свыклась с этой мыслью? Можно ли вообще привыкнуть к такому?
– Немного легче бороться с голодом, когда ты не видишь, как едят другие, – продолжает Стина. – Это в любом случае… справедливо.
Она начинает говорить о последней ночи. Стина собирается проводить мессу, которая будет продолжаться с полуночи и до тех пор, пока Фоксуорт не врежется в нас в районе четырех часов утра шестнадцатого сентября. Она попытается найти слова, которые помогут людям, когда будут таять последние минуты.
– То есть речь идет как бы о некой атихифобии, не так ли? – спрашивает Стина.
Я не могу понять, как функционирует мозг моей сестрицы. Как она может говорить о том, что мы все умрем, и одновременно болтать о ребенке так, словно он действительно появится на свет?
Я тянусь за лежащим на подоконнике телефоном. Смотрю новую фотографию, выложенную Тильдой в Интернет. Сделанный с близкого расстояния снимок ее лица. Она улыбается в объектив.
«Привет всем. Возьму паузу на время, поэтому не беспокойтесь обо мне, если я не буду выходить на связь. О многом надо подумать. Скоро увидимся», – пишет она там же.
– Симон, – говорит Джудетт. – Отложи ты его сейчас.
– Хорошо.
Я должна написать еще кое-что, если действительно собираюсь быть честной. В самом первом послании я писала, что испытала облегчение или похожее на него чувство, узнав о Фоксуорт. В принципе так все и обстояло тогда, но сейчас я ненавижу человека, сделавшего это. Мне хотелось вернуть то письмо, но оно уже в системе TellUs, его отправили в космос.
Самое трудное с моей болезнью не страх умереть. А понимание того, как много всего я потеряла бы. Мир продолжал бы вращаться, времена года по-прежнему сменяли бы друг друга. Но без меня. Я не узнала бы, кем станет Миранда в будущем, не принимала бы участие во всем, чем она и папа занимались бы вместе, не полюбила бы, не услышала бы новую музыку, не узнала бы, чем окончились сериалы. И маленькая часть меня, крошечная и довольно противная, думает, что «сейчас я не потеряю ничего и увижу, чем все закончится».