Книги

После Европы

22
18
20
22
24
26
28
30

Миграционный кризис оттеснил дискурс прав человека на периферию европейской политики. «Обычно историю представляют себе очень долгим процессом, – пишет Филип Рот в „Американской пасторали“, – а ведь история творится в одночасье». Мало что иллюстрирует эту мысль лучше, чем наши представления о движении за права человека. Людям хочется верить, что оно старо как мир, однако, как убедительно показывает гарвардский историк и правовед Сэмюэл Мойн, это сравнительно недавнее изобретение датируется примерно 1970-ми годами. Чтобы лучше понять популярность парадигмы прав человека, нужно признать, что она пришла на смену как национальным, так и интернационалистическим утопиям вроде социализма.

По сути, именно постутопическая природа прав человека делает их естественной идеологией конца истории, мира после 1989 года. В 1990-х считалось само собой разумеющимся, что права человека не ограничиваются страной рождения. Неодолимая притягательность так называемых фундаментальных свобод обусловлена их независимостью от ресурсов государства, нехватка которых, по общему признанию, не может служить оправданием несправедливому обращению с гражданами. Настойчивые попытки политологов вроде Стивена Холмса объяснить, что права имеют цену и что необходимо учитывать возможности государства и способность режима обеспечить соблюдение прав человека, игнорировались[34]. Однако в ходе миграционного кризиса дебаты о беженцах и мигрантах из разговора о правах и экономике перешли в плоскость безопасности. Правительства и граждане убеждены, что свой моральный долг нельзя рассматривать в отрыве от реальной возможности помочь и тех общественных рисков, которые мигранты несут с собой.

Подобная перемена во взглядах европейцев тем более парадоксальна, что подвергнутые сомнению идеи принадлежали к числу всеми разделяемых. Открытые границы из символа свободы стали символом уязвимости. Как заметила Келли Гринхилл, европейцы были шокированы новостью о том, что

с момента принятия Конвенции о статусе беженцев в 1951 году государственные и негосударственные субъекты не менее 75 раз пытались использовать перемещенных лиц в качестве политического орудия. Тем самым достигались политические, военные и экономические цели – от получения материальной помощи до полномасштабных вторжений с целью смены режима. В 75 % случаев некоторых из этих целей удавалось достичь. В более чем половине примеров достигнуты были все или почти все цели, что позволило столь нестандартному инструменту государственного влияния превзойти в эффективности экономические санкции или традиционную, подкрепленную военной силой дипломатию[35].

Сильнее всего европейцев пугает то, каким эффективным в мире взаимно гарантированных подрывных действий стало использование мигрантов в качестве инструмента давления на либеральные демократии.

Если ранее европейцы склонны были видеть в распространении демократии непременное условие безопасного и процветающего мира, то миграционный кризис глубоко пошатнул это представление. Поддержка демократии за пределами Европейского союза резко ослабла – можно счесть это побочным следствием миграционного кризиса. Если прежде европейцы считали экспорт своей политической системы залогом стабилизации хрупкого мира, то теперь им ближе взгляд российского президента Владимира Путина на распространение демократии как источник дестабилизации. Будь это гипотетически возможно, многие европейцы проголосовали бы за воскрешение и возвращение к власти ливийского лидера Муаммара Каддафи. В новом европейском консенсусе он остался бы диктатором, но диктатором, защищающим Европу от нежеланных мигрантов.

Миграционный кризис не только нарушил баланс правых и левых сил в европейской политике и расшатал либеральный консенсус, десятилетиями задававший тон на континенте, но спровоцировал кризис идентичности по всему политическому спектру и перевернул с ног на голову те самые убеждения, которыми Европейский союз оправдывал свое существование. Европа больше не претендует на роль ориентира для остального мира. Европейский союз теперь преподносится многими своими сторонниками как последняя надежда на сплоченный континент.

Бунт против толерантности

В 1990-е годы глобализация означала открытие границ для идей, товаров и капитала и воспевалась как демократизирующая мир стихия. С тех пор ситуация изменилась. Еще в 1994 году Эдвард Люттвак предостерегал, что глобальное распространение капитализма может привести к возвращению фашизма. «Не обязательно знать, как пишется gemeinschaft и gesellschaft, чтобы опознать фашистские наклонности, заложенные в сегодняшнем турбокапитализме»[36], – писал он. Многие из нас сочтут его слова пророческими. В основе нашего опыта глобализации лежала идея «созидательного разрушения», но если десять лет назад акцент приходился на созидание, то сегодня, к сожалению, ключевое слово – разрушение.

Толерантность и цивилизованность долгое время оставались определяющими характеристиками Европейского союза. Сегодня их все чаще признают его ахиллесовой пятой. Бунт против толерантности парадоксально популярен как среди популистов, так и среди либералов. И если популисты заявляют, что наши общества «буреют», «загрязняемые» небелыми расами, культурами и религиями, и что Европа не способна или не хочет защищать свои ценности, то либералы боятся, что общества «буреют» в смысле растущего числа сторонников идеологии «коричневых».

«Идентичность – как грех, – заявил Самюэль Хантингтон в одной из своих поздних работ. – Сколько бы мы ей ни противились, избежать ее мы не в силах»[37]. Картина либеральных, толерантных западных обществ, опустившихся до худшего сорта политики идентичности, поистине шокирует. Европейские элиты поражены страхом возвращения нелиберальных 1930-х, хотя и говорят об этом чаще в психологических, нежели социологических терминах. В 1930–1940-х годах немцев, которым удалось покинуть страну, мучил вопрос: может ли фашизм расцвести на их новой родине? Не желая объяснять авторитарность исключительно немецким национальным характером или классовой политикой, они были искренне напуганы перспективой глобального распространения фашистской идеологии. Некоторые из них, не зараженные идеей иррациональности толпы, считали авторитарность устойчивой чертой индивидов или определенного типа личности. В 1950-х годах Теодор Адорно предпринял первое масштабное исследование «авторитарной личности». С тех пор изначальная гипотеза была существенно пересмотрена и скорректирована, а исследование психологических истоков авторитарной политики претерпело множество пертурбаций. Тем не менее этот подход сохраняет свое влияние.

Значимость психологического подхода к изучению актуальной политики западных обществ описана в книге Карен Стеннер 2005 года «Динамика авторитаризма»[38]. Стеннер отказывается признавать потребность в авторитарном правлении стабильной психологической чертой, но усматривает ее причину в предрасположенности людей к нетерпимости в ситуации растущей угрозы. Согласно Джонатану Хайдту, «у некоторых людей на лбу словно есть кнопка, и, если на нее нажать, они внезапно начинают активно защищать свое сообщество, отвергая чужаков и нонконформистов и подавляя любое инакомыслие»[39]. Активирует эту кнопку не любая угроза, но лишь та, которую Стеннер называет «нормативной», – ситуация, в которой индивид чувствует, что целостность морального порядка нарушена, что «мы», к которому он себя причисляет, распадается, или когда вектор истории представляется ему опасным. Эксперименты показали, что люди готовы быть толерантнее к мигрантам не только когда считают их численность приемлемой, но и когда видят признаки успешной ассимиляции.

По утверждению психологов, люди постоянно задаются вопросами «Как много их среди нас?» и «Насколько они готовы стать такими, как мы?», но ответы становятся все более мрачными, если ситуация начинает выглядеть неконтролируемой. Именно страх распада морального порядка, а не личные обстоятельства, заставляют человека отвернуться от чужаков и тех, кто кажется ему опасным. Успех таких политических лидеров, как Дональд Трамп, лучше всего объясняется их способностью убедить американских избирателей в необратимом пересечении некоей черты. В свою очередь успех кампании по выходу Британии из ЕС можно объяснить согласием большинства британцев на протяжении нескольких лет со следующим утверждением: «За последнее время Британия изменилась до неузнаваемости. Иногда кажется, словно это другая страна, и мне это совсем не нравится».

В своей великой пьесе «Носорог» Эжен Ионеско показывает, как общество, охваченное ужасом перед носорогами, в одну ночь превращается в общество носорогов. Ионеско был склонен считать кризис либерализма и зарождение фашизма и коммунизма в предвоенной Европе следствием патологического конформизма, вызванного коллективным помешательством. Карен Стеннер, напротив, указывает на существование невидимых границ, очерчивающих моральный порядок, при нарушении которых толерантные граждане либеральных демократий превращаются в разгневанных приверженцев ультраправых взглядов. Показательно, что точнее всего предсказать позицию британцев о Брекзите позволяло их отношение к смертной казни. Требовавшие ее возврата с высокой долей вероятности поддерживали выход страны из ЕС.

Решающим следствием миграционного кризиса для европейской политики стала вызванная им моральная паника и ощущение потери контроля над ситуацией. Бесчисленные жесты поддержки и открытости к спасающимся от войн и преследований беженцам в Германии и Австрии 2015 года сменились неистовой тревогой, что тепло встреченные два года назад чужаки поставят под угрозу социальную модель и историческую культуру Европы и разрушат наши либеральные общества. В основе европейской моральной паники лежат страх перед исламским терроризмом и простая боязнь неизвестного. Как показал опрос, проведенный YouGov в январе 2017 года, 81 % французов, 68 % британцев и 60 % немцев ожидают крупной террористической атаки в своей стране в наступившем году[40]. Перспектива, в которой границы Европейского союза перманентно штурмуют беженцы и мигранты, разъедает веру европейцев в свою политическую систему.

Особую форму тревожности провоцирует и технологический прогресс. Ужас перед нашествием варваров дополняется страхом роботизации рабочих мест. В своем недавнем докладе эксперты в области исследований искусственного интеллекта прогнозируют, что тот «превзойдет человека в переводе иностранных языков к 2024 году, в написании школьных сочинений – к 2026 году, в вождении грузового транспорта – к 2027 году, в продажах – к 2031 году, в сочинении бестселлеров – к 2049 году и в проведении хирургических операций – к 2053 году». Ученые уверены, что шансы искусственного интеллекта превзойти человека в любой области в ближайшие 45 лет составляют 50 %. С той же вероятностью через 120 лет все человеческие профессии будут автоматизированы[41]. В грядущей технологической антиутопии не останется человеческих профессий. По результатам исследования, субсидированного британским правительством, в следующие 30 лет 43 % нынешних профессий в Европейском союзе будут автоматизированы.

Вопрос о том, как будет функционировать общество, в котором работа – привилегия, а не право или обязанность, далеко не праздный. Крупный бизнес-инкубатор Y Combinator уже объявил о запуске эксперимента по выплате безусловного базового дохода, в котором примут участие около сотни семей в Окленде, штат Калифорния. Компания будет в течение года выплачивать им от одной до двух тысяч долларов ежемесячно без каких-либо обязательств. Цель эксперимента – проверить, как люди обходятся со своим временем, когда не вынуждены зарабатывать на жизнь. Будущее без работы – серьезный интеллектуальный и экзистенциальный вызов. Как люди будут наполнять свою жизнь смыслом в посттрудовом обществе – вопрос не менее сложный, чем перспективы демократии в политическом мире постправды.

В демографической антиутопии перед людьми стоит не менее суровый выбор. Чтобы гарантировать себе процветание, европейцам необходимо открыть границы; но открытие границ ставит под угрозу культурное своеобразие. Европейцы могут закрыть границы, но тогда их ожидает резкое падение уровня жизни и будущее, в котором каждому придется работать до глубокой старости.

Миграционный раскол или столкновение солидарностей?

Миграционный кризис не только заставляет европейцев усомниться в своей политической модели, но раскалывает Европейский союз и возвращает разделение на Восточную и Западную Европу, преодоленное в 1989 году. Современная Европа испытывает не живописуемый Брюсселем недостаток солидарности, а, скорее, столкновение солидарностей – национальной, этнической и религиозной, вступающих в противоречие с нашим человеческим долгом. Полем борьбы солидарностей выступают не только сами общества, но и отношения между ними.