Книги

После Европы

22
18
20
22
24
26
28
30

Эту книгу можно прочесть как размышления пойманного в ловушку дежавю. В 1989 году я заканчивал обучение на философском факультете в Софии, когда мир перевернулся с ног на голову. В одном интервью русский музыкант Андрей Макаревич сказал: «Никому не приходило в голову, что в этой стране вообще что-то может измениться. Об этом ни взрослые, ни дети не думали. Была абсолютная уверенность, что так мы будем жить вечно»[10]. Живя в коммунистической Болгарии, я чувствовал то же самое. Опыт мгновенного и ненасильственного краха того, что казалось нам вечным (пока не кончилось), – определяющий для моего поколения. Нас переполняли открывшиеся возможности и новое, доселе неведомое чувство личной свободы. Но вместе с тем мы были поражены сознанием уязвимости и хрупкости любых политических конструкций.

Опыт великих крушений учит многому. Главный его урок заключается в том, что решающим фактором истории может стать череда незначительных событий, разворачивающихся на фоне великих идей. Как утверждает историк Мэри Элиз Саротт в своей книге «Крушение», падение Берлинской стены ночью 9 ноября 1989 года «не было вызвано решением, принятым политическими лидерами в Восточном Берлине… или соглашением с правительством Западного… [Оно] не было спланировано четырьмя державами, которым по-прежнему принадлежала законная власть в разделенном Берлине… Падение явилось драматической неожиданностью, моментом внезапного обвала реальных и символических структур. Серией случайностей, включая ошибки, незначительные настолько, что в других условиях на них никто бы не обратил внимания»[11]. Лучшим объяснением краха коммунизма поэтому служит не «конец истории» Фрэнсиса Фукуямы, а слова Гарольда Макмиллана «события, мой мальчик, события».

Опыт распада Советской империи во многом определяет взгляд жителей Восточной Европы на сегодняшние события. Глядя на политическую неразбериху в Европе, трудно отделаться от ощущения, что все это мы видели раньше, с той лишь разницей, что тогда рушился их мир, а сейчас – наш.

Искать корни европейского кризиса в фундаментальных изъянах институциональной архитектуры (например, во введении общей валюты в отсутствие общей фискальной политики) или объявлять его результатом демократического дефицита – таков сегодняшний консенсус. Мне сложно с этим согласиться. Я убежден, что единственный способ противостоять возможной дезинтеграции – осознать, что миграционный кризис кардинально изменил характер демократии на национальном уровне, и то, что мы наблюдаем сейчас, не сводится к бунту популистов против истеблишмента, это восстание избирателей против меритократической элиты (лучше всего олицетворяемой чиновниками из Брюсселя, прилежными и компетентными, но бесконечно далекими от народа, который должны представлять). Как миграционный кризис изменил европейские общества и почему европейцы так недовольны меритократическими элитами – два главных вопроса, на которые пытается ответить эта книга. (Миграционный кризис показал, что европейцы больше не мечтают о некой отвлеченной утопии. Нет никакой воображаемой прекрасной страны, в которой они хотели бы жить. Их новая мечта – я бы назвал ее Нативией[12] – далекий остров, на который можно сослать всех нежеланных чужаков без малейшего укола совести.)

Эта книга также о революции, которой в XXI веке стала миграция. Не революция масс века XX, но вынужденная революция одиночек и семей. Она вдохновлена не идеологизированными образами лучезарного завтра, а снимками Google Maps, позволяющими увидеть жизнь по ту сторону границы. Для успеха этой новой революции не нужны идеология, политические движения и лидеры. Для обездоленных масс мира сего пересечение границы Европейского союза – вопрос насущной необходимости, а не утопического будущего.

Для все большего числа людей идея перемены означает смену страны проживания, а не правительства. Проблема миграционной революции – как, впрочем, и любой другой – в том, что она несет в себе самой потенциал контрреволюции. В нашем случае революция пробудила испуганные толпы в качестве главных действующих сил европейской политики. Встревоженное большинство боится, что чужеземцы захватят их страны и поставят под угрозу их образ жизни; они убеждены, что сегодняшний кризис вызван сговором космополитически настроенных элит и иммигрантов с племенным сознанием.

В век миграции демократия из инструмента вовлечения превратилась в механизм исключения. Основная черта многих правых популистских партий в Европе – не национальный консерватизм, а реакционность. Как отметил Марк Лилла, «живучесть реакционного духа даже в отсутствие революционной политической программы» порождена ощущением, что «современная жизнь в любой точке планеты подвержена постоянным социальным и технологическим изменениям. Жить такой жизнью – значит находиться в психологическом состоянии перманентной революции»[13]. Для реакционеров «единственный разумный ответ на апокалипсис – вызвать другой в надежде начать все с начала».

Глава 1

Мы, европейцы

В выдающемся романе «Перебои в смерти» (2005) Жозе Сарамаго описывает общество, в котором люди живут так долго, что смерть утрачивает свое экзистенциальное значение[14]. На заре новой реальности возможность продления жизни наполняет людей восторгом. Но довольно скоро ему на смену приходит замешательство – метафизическое, политическое и практическое. Разные общественные институты начинают сомневаться в преимуществах долгой жизни. Католическая церковь обеспокоена тем, что «без смерти не будет и воскресения, а без воскресения теряет смысл существование церкви». Жизнь без смерти подрывает политику страховых компаний. На государство ложится непосильное финансовое бремя выплаты вечных пенсий. Люди с пожилыми и немощными членами семьи понимают, что только смерть избавит их от бесконечного ухода за родными. Премьер-министр предупреждает монарха: «Если мы не начнем умирать, то лишимся будущего». Вскоре возникает мафиозная группировка, которая тайно вывозит старых и больных умирать в соседние страны, где смерть еще возможна.

Европейский опыт мира без границ, который мы называем глобализацией, чем-то напоминает заигрывания Сарамаго с бессмертием, сказку о возвышенной мечте, обернувшейся кошмаром. Вызванное падением стен воодушевление 1989 года сменилось приступом тревоги и требованием возвести заборы. С момента падения Берлинской стены – события, возвестившего открытость мира, – Европа построила или заложила 1200 километров заборов, прямо предназначенных для сдерживания чужаков.

Если еще вчера большинство европейцев ожидали, что глобализация изменит их жизнь к лучшему, то сегодня образ глобализованного мира будущего вызывает у них беспокойство. Как показывают недавние исследования, многие европейцы верят, что жизнь их детей будет тяжелее их собственной, и считают, что их страны движутся в неверном направлении.

Турист и беженец – два противоречивых символа глобализации. Турист – главный герой глобализации, превозносимый и принимаемый с распростертыми объятиями. Это щедрый и великодушный иностранец. Он приезжает, тратит деньги, улыбается, восхищается и уезжает. Он позволяет нам почувствовать связь с остальным миром, не обременяя своими проблемами.

Беженец же (возможно, вчерашний турист), напротив, – символ угрожающей природы глобализации. Он приходит обремененный несчастьями и проблемами другого мира. Даже среди нас он не один из нас. Греческое правительство, к примеру, считает одной из важнейших своих задач удерживать беженцев как можно дальше от туристических зон. Привлекать туристов и защищаться от мигрантов – вот краткая формула идеального европейского миропорядка.

В XIX веке европейский высший свет увлекался кадрилью – танцем, в котором участники меняют партнеров и роли. Из-за широкой популярности кадриль быстро превратилась в метафору: газеты писали о «государственной кадрили», имея в виду образованные переменой партнеров новые политические альянсы и поддержание баланса сил в Европе.

Последнее десятилетие – после того как банкротство Lehman Brothers спровоцировало глобальную рецессию – Европейский союз танцует со своими собственными кризисами: еврозона, Брекзит, революция (и возможная контрреволюция) на Украине. Но я убежден, что миграционный кризис среди них – primus inter pares и тот «партнер», которого Европа приняла надолго. Единственный по-настоящему всеевропейский кризис, он ставит под сомнение политическую, социальную и экономическую модели Европы.

Миграционный кризис в корне изменил расклад сил на континенте. Его невозможно объяснить одним лишь притоком беженцев и трудовых мигрантов. Помимо прочего, он означает миграцию взглядов, чувств, политических идентичностей и голосов. Миграционный кризис стал для Европы тем, чем 11 сентября 2001 года было для Америки.

Миграционный кризис, или Почему конец истории не наступил

Немногим более четверти века назад, в таком далеком сегодня 1989 году – annus mirabilis, заставшем немцев ликующими на развалинах Берлинской стены, – американский интеллектуал и служащий Госдепартамента Фрэнсис Фукуяма сумел очень точно ухватить дух времени. С окончанием холодной войны, писал он, все главные идеологические конфликты оказались разрешены. Состязание закончилось, и история объявила победителя: западную либеральную демократию. Ссылаясь на Гегеля, Фукуяма представил победу Запада в холодной войне как благоприятный вердикт, вынесенный самой историей. Победа над коммунизмом была самой удивительной из всех революций не только потому, что произошла мирно, но и потому, что была революцией сознания. «Появляющееся в конце истории государство либерально – поскольку признает и защищает через систему законов неотъемлемое право человека на свободу; и оно демократично – поскольку существует с согласия подданных»[15]. Западная модель осталась единственно возможной и совершенной. В последующие годы некоторым странам не удастся ее воплотить, но у них не будет иного выхода, кроме как продолжать попытки.

Чтобы понять природу современного кризиса, нужно осознать, насколько нынешний европейский проект интеллектуально укоренен в идее «конца истории». Европейский союз – высокорисковая ставка на то, что развитие человечества пойдет в сторону более демократичного и толерантного общества. В идеологическом контексте, основанном на вере в универсальность подобных либеральных средств улучшения человека, миграционный кризис ставит под сомнение абсолютно всё. Его радикальность – не в новых ответах на поставленные в 1989 году вопросы, но в переформулировании их самих. Мы ступили на принципиально иную интеллектуальную почву, чем четверть века тому назад.