Но вы знаете? — это вполне в духе русской классики. Это в русле, тренде, традиции, обычае, считайте как хотите, знаменитой сентенции, уважительно повторяемой идиотами: «Классика должна быть скучноватой». А как же! А гений — чтоб руки не тем концом воткнуты, а романтически влюбленный — импотент, а простой крестьянин — лучше понимает смысл жизни, а будешь прилежно учиться — добьешься всего в жизни. Тупость, повторяемая авторитетами, добивается статуса истины, слишком высокой для непосвященных. Ага. А дурак — это тот, кто считает себя умнее меня, сказал Ежи Лец.
И! Недаром именно Юрий Трифонов стал главным среди всех писателей выразителем дум и чувств советской городской интеллигенции. Яка держава — такий и классик. Жизнь была глухая и серая — а литература это отражала.
Так что Юрию Валентиновичу низкий поклон за все, что он написал, а люди благодарно читали. Он выразил эпоху. Такие дела.
Вот около середины 70-х, точнее сейчас не помню, «Новый мир» всеми читаемый в очередь, шлепнул повесть Натальи Баранской «Неделя как неделя». Запоминалась она на всю жизнь! Потому что была точная жизнь! Именно и точно так жили миллионы и десятки миллионов счастливых и благополучных молодых семей: и муж хороший, и двое детей чудесные и здоровые, и у самой работа нормальная, и зарплат их двоих на нормальную советскую жизнь хватает как у всех — и продохнуть же некогда! Как белка в колесе, как загнанная лошадь! Падаешь в кровать без сил, утром в темноте звонит проклятый будильник, накормить, постирать, бежать за автобусом, работать, господи, на любовь уже сил нет, а ведь все хорошо у них, и она падает в постель без сил, засыпая на лету, и только думает, что крючок на юбке, как неделю назад, так и не пришит. Занавес.
Чтоб я знал, кто такая эта Наталья Баранская. Смотрите в Интернете, кто хочет, я так всегда и забываю. Но! Она стала знаменитой мгновенно! В библиотеках и всяких проектных институтах читательские конференции проводились по этой повести.
И вот кто хочет себе в точности представить жизнь тридцатилетних интеллигентов в Советском Союзе 70-х — читайте эту вещь обязательно. Редкостный документ эпохи.
Еще был, конечно, самиздат. Но в масштабах очень ограниченных. Москва, Петербург, уже даже республиканские столицы — меньше, не говоря об областных.
Машинописные копии ходили. Впервые Бродского я читал в не совсем слепых копиях, «Пилигримы», «Стансы», «Памятник Пушкину», еще в 60-е, так они и ходили, и «Гадкие лебеди» Стругацких в машинописи ходили, еще разное; как пел Галич «„Эрика“ берет четыре копии — вот и все, но этого достаточно». Да, Александр Галич тоже свалил, это было в 1974, вскоре после высылки Солженицына.
Но я еще хотел сказать насчет копий: когда в 70-х появились светокопировальные автоматы, «Ксероксы», — множительная техника, как и типографии, были под строгой охраной. Специальные помещения, решетки на окнах, железные двери, опечатывались на ночь и на выходные, ответственное лицо, левая работа — уголовное преступление, но как политическое: размножаешь печатную продукцию, на что не имеешь разрешения соответствующего органа. Найдут копию — определят по отпечатку аппарат — сядут все причастные. Незаконная печать. Но пишущие машинки ходили и продавались свободно — а то тут некоторые сравнительно молодые уже врали, что в СССР все пишущие машинки были на учете в КГБ. Не создавайте нам новых трудностей, нам и своих хватало.
Ходили огромные машинописные фолианты антологий авторской песни. Но это не возбранялось.
А вот за «тамиздат» можно было сесть на раз, это конечно.
«Архипелаг ГУЛАГ» мне дали на сутки. За него можно было отдохнуть пару лет даже за чтение: кто дал? где взял? кто провез? и так далее. За «1984» Оруэлла, за мемуары генерала Краснова можно было залететь. За статьи Горького 1918 года давали по балде; вот к «Лолите» снисходительно относились, это лучше было забрать себе без шума.
Но вообще время было с точки зрения репрессий вегетарианское. Нужно было производить реальный шум, как-то активничать, чтобы тебя посадили. А так — вызывали, беседовали, пугали сурово, но в мягкой форме.
Андеграунд стал характернейшим явлением свободной литературы 70-х. Работа в стол, богемная жизнь, тусовки.
В 60-е слова «андеграунд» еще не существовало. Пишущие люди делились на тех, кто печатался, и тех, кому это не удавалось: не всегда таланта мало — иногда запрет суров или просто редакторы тупые. Бродский и Шаламов, которые не печатались — это не андеграунд. Просто одному не повезло залететь под кампанию борьбы с тунеядцами, а у второго была тема «непроходная», как это называлось, — жуткая простая правда про лагеря.
Но после 1968 заборы стали выше, проходы уже, а вахтеры строже. А при этом — что важно! — литературный пирог стал скукоживаться, как шагреневая кожа советского литературного золотого осла. Бюрократизм всех советских процессов рос — рос он и в литературном, издательском деле — и вот уже достиг успехов небывалых! Писатель — маститый! — приносит в издательство книгу. Ее с ходу отдают на рецензию — без этого нельзя — и через два-три месяца — быстрее уже нельзя — говорят: принимаем, дорогой! И ставим в план! И выйдет она у вас со всей возможной скоростью: через два года. Два года!! И это — у литературного генерала. Это — зеленый свет. Режим максимального благоприятствования. Ибо у издательства — планы сверстаны и представлены на пятилетку. Еще раз: планы сверстаны на пять лет вперед. А утверждены вышестоящими инстанциями и соответственно скоординированы с типографиями — на два года вперед. Так-то!
А у нормального писателя в РСФСР принятая книга выходила через четыре-пять лет — и это было хорошо и нормально. А выходили и по семь, и этому тоже никто не удивлялся. А планы координировались каждый квартал и каждый год. И обязательно кто-то вылетал, потому что верстались они с некоторым запасом, с резервом: мало ли что, пусть будет, а вдруг что-то цензура выкинет, или автор сбежит, или вдруг бумаги по лимитам подкинут. Так что, когда время сдавать в типографию подходило — выкидывали «взятых сверх лимита» — а это всегда были самые бессильные, бесправные, безответные, и внутренним рецензентам издательства приказывали изобрести в книге любой недостаток, чтоб найти повод прицепиться к нему и отказать.
Так что к концу семидесятых авторов первой книги моложе тридцати лет — не было в стране! Только отдельные блатные поэты по родственному блату — чьи-то дочери или племянники. И молодые-талантливые — спивались, как волна с пляжа откатывается в алкогольный океан, как кегли сами подпрыгивают и суют шейки в петли; суицидов много было.
Успешный, состоявшийся молодой автор — в тридцать два — тридцать семь первая книга: норма. Сейчас это невозможно передать, невозможно дать понять и почувствовать: вот вино переходит в уксус — это слишком выспренно, литературно, банально: вот как скульптурный гипс затвердевает и крошится, как бегун превращается в ржавеющего робота — вот так поколение выбивалось из литературы: медленно, последовательно, спокойно, без малейших признаков сочувствия или там заботы о литературе. Сволочные равнодушные чиновники уже правили всем.
А мы ввязались в гонку вооружений! Это прорва денег! А они все государственные! А еще надо кормить наших друзей, решивших пойти по пути социализма! Это вся шваль африканских и азиатских царьков, князьков и авторитетных местных бандюков, которые решили нагнуть население под себя. И все знали: объявишь себя социалистом или коммунистом, обругаешь Америку — и подставляй карман, русские прибегут и все задаром дадут. А где деньги, Зин?..