Сосо знал, что так оно и будет (из-за самолюбия Иракли), поэтому заранее подготовил ответ:
– Если не возьмешь, я их порву.
– Это настоящие джинсы? – спросил Иракли и рассмеялся.
– Настоящие, американские, – в голосе Сосо послышалась обида.
– Значит, не порвешь, настоящие джинсы не рвутся.
– Тогда сожгу!
– Настоящие джинсы не горят и даже воду не пропускают, – смеясь, продолжил Иракли, и Сосо тоже рассмеялся.
Подаренные другом джинсы Иракли Костава проносил почти год, на улице взрослые провожали их взглядом, а малыши подходили поближе, чтобы лучше рассмотреть. За день до своего самоубийства, выстирав, он вернул их хозяину, а, увидев удивление на лице Сосо, все объяснил единственной фразой:
– Я очень устал, и они мне уже надоели.
Сказал и извинился.
Сосо подумал, что друг говорил о подаренных джинсах, но когда на следующий день он узнал о самоубийстве, то догадался обо всем. Вначале Сосо решил, что Иракли их всех переиграл, но потом вверх взяла злость на самого себя за то, что он ничего не почувствовал, не догадался, хотя бы накануне. И Сосо разрыдался, как ребенок.
После похорон Иракли Сосо нарисовал на правой штанине этих джинсов солнце, надел и стал их носить. Так и не снял, до самой смерти.
В них его и похоронили, втайне от всех, и по этим джинсам через пятнадцать лет Натия Мегрелишвили опознала его труп…
Гега
Отец Геги тоже был известным человеком – кинорежиссер, который совсем молодым снял удивительные фильмы и (в шестидесятые годы) стал одним из первых грузин, получивших приз на престижном международном кинофестивале. Уже тогда, совсем молодым, он был настоящим художником, мастером, истинной страстью которого был творческий процесс, а не призы и награды. Поэтому-то, в отличие от многих грузинских режиссеров старшего поколения, отец Геги не захотел вступать в ряды поддерживавшей режим советской интеллигенции, он решил жить только киноискусством. А поскольку коммунистов не устраивало, что в Советской Грузии живет непокорный режиссер (советская власть не могла допустить подобного прецедента), то проблему решили очень просто – отцу Геги запретили снимать фильмы. Конечно, официально никаких постановлений в ЦК не принимали, но неофициально ему объяснили, что возможности снимать у него не будет. Руководство советской Грузии прекрасно знало конформистский характер грузинской интеллигенции, и на этот раз оно тоже делало ставку на ее слабость, но отец Геги оказался волевым человеком – он научился плотничать и начал стелить полы, как простой рабочий. Бо́льшую часть тогдашнего грузинского общества, уже одуревшего и деградировавшего, считавшую физический труд неприличным, позорным занятием, возмутила принципиальность талантливого режиссера. Они сразу возненавидели это исключение из правил – человека, так не похожего на остальных. Человека, который пожертвовал собственным творчеством, но отказался принимать участие в совместной большой лжи, отказался выслуживаться и лестью добиваться благоволения правительства и Коммунистической партии.
Отец Геги был глубоко убежден, что неприличным и позорным было как раз то, что делали грузинские советские интеллигенты, а не простой труд – плотничье ремесло и настилка полов. Тогда не только весь Тбилиси, но и вся Грузия обсуждала эту странную (для них) форму протеста – вернее, спорила, спорили даже те, кто никогда не видел его фильмов, – но главным было то, что никто не знал, действительно ли отец Геги стелет полы. Может, это была легенда или просто история, сочиненная теми, кто страстно хотел, чтобы в Грузии, среди тех, кого тогда называли интеллигентами, нашелся хоть один человек, способный на настоящий протест против советской сласти.
Отец Геги оказался стойким человеком, он ничего не уступил, хотя никто точно не знал и того, действительно ли он, в знак протеста, забрал из советской школы своих детей, в том числе и Гегу, но тогда в Тбилиси об этом говорили больше, чем о русско-афганской войне.
Единственное, что все знали точно, потому что видели это, и чего действительно никто не оспаривал, был талант Геги. Из-за этого таланта и удачно сыгранных ролей в свой новый фильм на главную роль его пригласил Тенгиз Абуладзе, но в жизни Геги появился человек, ставший для него главным фильмом. Это была Тина – девятнадцатилетняя красавица-художница, в которую Гега без памяти влюбился. Их знакомство было странным, а отношения начались с ссоры. Но когда Тина помирилась с Гегой, то и она почувствовала и поняла, что в ее жизни он не был случайным человеком, – и тогда наступил день их настоящего первого свидания. Тине хотелось, чтобы в этом городе и во всем этом мире не было никого, кроме них, хотелось, чтобы их было только двое. И они встретились на проспекте Руставели на рассвете. Проспект был абсолютно пуст, и удивленный Гега даже слегка сердился на Тину за ее странное упрямство, ведь ему так хотелось спать (он еще никогда не вставал так рано), а Тина, наоборот, выглядела очень довольной. Сидела рядом с Гегой на длинной скамье со спинкой и с улыбкой наблюдала за единственным дворником, который с длинной метлой в руках неспешно продвигался по Руставели. Подметал он бесшумно, но шорох осенних листьев все же нарушал царившее кругом безмолвие. Но он не мог нарушить утренний покой, который почувствовал и Гега. Он посмотрел на Тину. А Тина, склонив голову, тихо, как будто боясь разбудить весь город, прошептала:
– В этом городе сейчас нас только двое: ты и я, и больше никого.
– Нас тут трое, – с улыбкой ответил Гега и посмотрел на дворника, но Тина, не обратив внимания на его шутку, опять прошептала: