– Голодная?
– Ну так. Кофе пили.
– Кофе пили, – передразнил он. – Пойдем. Пусть поговорят. Я участковый.
Он показал удостоверение.
Я пошла за ним, не понимая, куда мы идем.
– Мы идем показания давать? Я ничего не знаю…
– Мы идем ко мне в дом. У меня картошка жареная и молоко.
Вот и вся история. Я сижу в гостях у Макарыча, жду подругу.
Над столом висит лампочка без люстры. Макарыч говорит, что ему так нравится: без люстры светлее. Лампочка выглядит старой и уставшей, но, по словам Макарыча, она не перегорает уже больше десяти лет.
Верится с трудом, хотя в книгу рекордов Гиннеса внесена лампа, которая горит уже сто пятнадцать лет, и выключали ее четыре раза, и то минут на двадцать.
Макарыч – это не отчество, а фамилия. Хотя на отчество похоже больше.
Он хороший рассказчик. Говорит рубленными коротким фразами, но каждая пропитана смыслом.
– Да языком молоть – много ума не надо, – говорит он, пренебрежительно махнув рукой.
Я бы поспорила, но не хочу.
Макарычу хочется подчиняться и заранее согласиться со всем, что он скажет.
Прелесть его рассказов в том, что под них рождается ощущение, что он говорит не со мной, а с самим собой.
Макарыч рассказывал про последнюю деревенскую драку, и я спросила, как были наказаны в итоге участники.
– Я их по закону наказываю, – говорит Макарыч. – Но все равно люблю. Потому что знаю, почему они такие. Собака бывает кусачей, только от жизни собачей. Никто не дерется от счастья. Вот Гусляк, третий дом от озера. Его ненавидят всей деревней. Он и правда такой: нелюдимый, грубый, никому не рад, ружье в сенях хранит, если что, стреляет в воздух, но все знают: он не шутит. Поэтому к нему не ходят.
А я знаю его историю. Он в одиннадцать лет мать хоронил. Мать умерла внезапно, инсульт. Стояла у плиты – и привет.
А похороны в деревне – это… ну, детей никто не ограждает от покойников, дети в первом ряду. Он стоял у гроба, мальчишкой, плакал. Не мог поверить, что мама, еще вчера веселая, щи варила, а сегодня холодная.