Книги

Плещеев

22
18
20
22
24
26
28
30

Алексеевский равелин, за стенами которого располагалось двадцать одиночных камер, уже имел свою более чем столетнюю историю (укрепление было заложено в 1733 году императрицей Анной Иоанновной в честь деда — царя Алексея Михайловича): в его камерах прежде «гостили» Радищев, декабристы, участники польского восстания 1830–1831 годов.

С начала мая начались вызовы в военно-следственную комиссию, созданную по делу арестованных. Комиссию возглавил сам комендант крепости генерал Набоков. Среди членов ее были генерал Дубельт, князь Гагарин, генерал Ростовцев — тот самый, что донес Николаю I о готовящемся восстании войск 14 декабря 1825 года (Ростовцев был деятельным членом Северного декабристского общества). Работала комиссия в комендантском доме. Чуть ли не каждодневные вызовы были в первый месяц, потом реже, а в последние недели до самого дня суда Алексея не приводили в комиссию вовсе, и это особенно угнетало — уединение в камере казалось нескончаемой пыткой.

После первого же вызова в комиссию с Алексея потребовали подробных объяснений о его поездке в Москву и о петербургских знакомых. Плещеев догадывался, что, коль комиссию заинтересовало сразу же его московское путешествие, то именно где-то здесь лежит главная зацепка для его обвинения. Поэтому он обстоятельно мотивировал вынужденность поездки в первопрестольную, а именно: двоюродный брат его, постоянно живущий с матерью в своей деревне под Москвой и оказавшийся проездом в Петербурге, предложил Алексею совместную поездку в Крым, куда Плещеев собирался летом и сам, так как у него обострилась глазная болезнь, и врачи постоянно рекомендовали ему морские ванны. А помимо этого, Плещеев принял предложение двоюродного брата еще и потому, «что давно имел желание повидаться с теткой, живущей в Москве, с которой не виделся около девяти лет».

Что же касается его знакомств в Петербурге, то Плещеев назвал среди людей, с которыми находился в наиболее коротких отношениях, Николая Мордвинова, братьев Достоевских, Сергея Дурова, Александра Пальма, Петра Веревкина, находящегося в это время на лечении за границей. Остальных же, среди которых упомянуто имя Буташевича-Петрашевского, Плещеев назвал просто знакомыми. В объяснении поэт умышленно уменьшил срок своего знакомства с Петрашевским до трех лет, хотя знаком был с ним почти полных четыре года.

На вопрос следственной комиссии, с каких пор проявились у него «либеральные или социальные направления» мыслей, Плещеев отвечал: «В прошлом году случилось мне прочесть несколько книг подобного рода, действительно возбудивших во мне разные вопросы, но определенного, систематического направления я не имел, то есть не почитал себя последователем той или другой системы».

Давая такие ответы, Плещеев, естественно, не очень-то надеялся, что они убедят членов следственной комиссии, так как понимал, что комиссия достаточно хорошо осведомлена о политических убеждениях арестованных. И все-таки он продолжал настаивать на своих ответах. Отрицал политический характер собраний в своем доме, хотя и не предвидел, что в пользу этого утверждения дал показания Николай Спешнев, заявивший следственной комиссии, что «как салон Кашкина, так и Плещеева имели очень эфемерное существование: каких-нибудь месяца два».

Но некоторые из других обвиняемых признались, что и на квартире Плещеева, как и в доме Петрашевского, велись философские и политические разговоры, излагалось учение Фурье, в частности Н. Я. Данилевским, а сам Данилевский (тот самый будущий знаменитый публицист, автор нашумевшей работы «Россия и Европа») заявил, что на вечере у Плещеева однажды обсуждалось предложение Спешнева о печатании за границей работ петербургских литераторов, но практически из этого ничего не вышло.

А друг детства Плещеева поручик Николай Григорьев прямо сказал на следствии, что собрания у Плещеева носили «характер социально-политический» и что «социалисты завербовали Плещеева в ученики». Впрочем, у членов следственной комиссии и бее показаний Григорьева имелся факт, неоспоримо доказывающий противоправительственный поступок обвиняемого Плещеева — пересылка им в Петербург из Москвы «преступного письма» литератора Белинского к Гоголю.

В самом деле: мог ли преданный государю императору человек (если верить тому плещеевскому письму накануне ареста, в котором царю приписывалась идея освобождения крестьян) считать безобидным и достойным распространения возмутительное письмо, в котором чуть ли не в каждой строчке — прямой призыв к изменению существующего порядка: «…самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть… Нет, восторгаться таким письмом, в котором русские писатели именуются защитниками и спасителями «от мрака самодержавия, православия и народности», не только непозволительно, но и просто преступно, тут скорее дело вовсе не в особенностях психологического склада, юношеской экзальтированности, молодой горячности. Здесь уже проглядывается убеждение, в основе которого та самая французская социалистическая зараза, которую те же гг. Петрашевский и Достоевский пытаются представить чуть ли не благодетельницей человечества». Председатель комиссии по разбору бумаг арестованных князь Гагарин, вытирая платком свою лысину, искоса бросил взгляд на допрашиваемого Алексея Плещеева и резко спросил:

— Скажите, милостивый государь, как вы расцениваете деятельность покойного литератора Белинского? Вы, вероятно, считаете ее весьма полезной Отечеству?

Плещеев понимал, что от его ответа, может быть, будет зависеть и будущая судьба его, что скажи он сейчас… ну хотя бы о своей неприязни к Белинскому, подкрепив ее даже фактическими примерами (а был такой косвенный, когда Алексей провозглашал в «Русском инвалиде» Валериана Майкова лучшим критиком России) «диктаторства», «бездоказательности» статей покойного Виссариона Григорьевича, наклонностями к «смутьянству» и т. д. — члены комиссии могут отнестись к судьбе Алексея более благосклонно.

Плещеев оглядел членов комиссии: Гагарин улыбался, Набоков выглядел равнодушно-невозмутимым, Дубельт полувнимательно слушал что-то нашептывающего ему Ростовцева.

— Считая себя в какой-то мере причастным к современной литературе, не могу отрицать благотворного воздействия Белинского на многих русских литераторов, вступивших на творческую дорогу в наше десятилетие. Прежде всего этим и должно мерить степень пользы или вреда Белинского для Отечества, — тихо произнес допрашиваемый.

— Что ж, по крайней мере в вашем ответе нет лукавства. — Князь Гагарин переглянулся с другими членами комиссии и не проронил больше ни слова.

После еще ряда вопросов, заданных Дубельтом и касающихся встреч с московскими литераторами и журналистами, офицер, приставленный к Плещееву, сопроводил Алексея Николаевича в Алексеевский равелин…

Потекли дни, похожие один на другой: четыре стены камеры с единственным окном, почти целиком закрашенным, кроме небольшой полоски в верхней части (про эту полоску и писал Петрашевский в прошении следственной комиссии, требуя разрешения для арестованных «глядеть… на мимо летящих ворон в верхнюю частицу окна»), изнурительное лежание на деревянной кровати в арестантском платье — холщовая рубашка и штаны, халат из толстого шинельного сукна. Никаких прогулок, никаких книг, никаких свиданий. Книги, к радости заключенных, вскоре все-таки разрешили, и чтение их главным образом и помогало скрашивать время.

Плещеев продолжал числиться в списке главных обвиняемых, оставаясь в камере Алексеевского равелина, хотя ему и не вменялось в вину особо опасных деяний против правительства, как Петрашевскому, Сиешневу, Львову, Момбелли или Григорьеву. Но и виновность его считалась неоспоримой, в отличие от некоторых, освобожденных летом и осенью 1849 года «с высочайшего разрешения» по причине недоказанности их вины — Михаила Достоевского, Щелкова, Порфирия Ламанского и даже — Александра Баласогло, освобожденного в ноябре и высланного на службу в Олонецкую губернию «за дерзость против своих начальников».

Дни проходили за днями, недели за неделями. Теперь на допросы почти не «приглашали», до самой глубокой осени, а когда снова доставили в белый комендантский дом, то Плещеев понял, что вызов этот не совсем обычный: в зале, куда его ввели, за внушительным длинным столом, покрытым бордовым сукном, сидели почти незнакомые ему по прежним допросам люди. В центре, на высоком кресле, сидел генерал в казачьей форме, белая папаха, лежащая перед ним, невольно останавливала на себе взор каждого входящего — то был председатель военно-судной комиссии генерал от кавалерии В. А. Перовский, брат министра внутренних дел, бывший оренбургский генерал-губернатор.

Перовский возглавил новую, учрежденную 24 сентября взамен военно-следственной (следствие фактически было завершено уже 17 сентября) военно-судную комиссию, надо сказать, без особой охоты: император повелел судить преступников по Полевому уголовному уложению, то есть по своду законов военного времени, составленному в войну двенадцатого года, и Перовскому, участнику Отечественной войны, трудно было понять «высочайший каприз». Вскоре, правда, военный министр князь Чернышев «разъяснил» Перовскому причину столь необычного суда в мирное время… Кроме того, среди подсудимых было много литераторов, и Перовскому не очень-то льстило положение верховного судьи над ними, ибо… он питал к отечественной словесности неподдельную любовь, прекрасно знал ее, дружил со многими виднейшими русскими писателями. Конечно, противоправительственные намерения арестованных литераторов Перовский глубоко осуждал. Но одно дело — осуждать в душе, и совсем другое — вершить судебный приговор…

Мог ли предполагать тогда Алексей Плещеев, что и в его будущем этот казачий генерал сыграет немалую роль?! Арестованного попросили подойти ближе к стене, где стоял другой небольшой столик, на котором лежала синяя папка, — то была часть многотомного дела о петрашевцах, посвященная ему, «неслужащему дворянину А. Н. Плещееву». Здесь же лежала стопка бумаги, перья возле чернильницы. Аудитор — секретарь военно-судной комиссии — зачитал Плещееву нечто вроде сообщения-приказания о том, что военно-судная комиссия (утвержденная для суда по полевым законам!) предлагает арестованному дать в оправдание своей вины какие-либо дополнительные сведения к ранее данным следственной комиссии. Плещеев никаких оправдательных сведений дать не мог, да и понимал, что фактически от него этого и не требуется, что это лишь формальная процедура. Перовский велел ему взять со столика верхний лист, прочитать и подписать. Нерешительно Алексей взял лист, прочитал: «Я, нижеподписавшийся, сим свидетельствую, что ничего не могу привести в свое оправдание» и так же нерешительно обмакнул перо в чернильницу и подписался…