Германия Вильгельма II уклонилась от ясного и окончательного разрешения намеченной дилеммы. Такое уклонение, конечно, само по себе не приводило бы к войне, если бы налицо была твёрдая воля — не только воздерживаться от каких-либо агрессивных действий, но до поры до времени, по крайней мере, избегать и всякой постановки международных вопросов, могущих угрожать войн ой. Именно со стороны Германии — даже при отсрочке разрешения вопроса — с кем же возможно и необходимо столковаться: с Англией или с Россией? — необходима была величайшая сдержанность, доходящая до полного самообуздания. Между тем рост политического могущества и экономической мощи Германии создал у неё не только сознание своей силы, но и глубокое чувство неудовлетворённости своим положением «под солнцем». Это сознание и это чувство сгущались в целое агрессивное настроение или самочувствие всей страны. У специалистов же военного дела и отчасти у специалистов-политиков это агрессивное настроение принимало определённые очертания программ активного выступления Германии, подчас выливавшихся в идею и замысел превентивной войны. Эта идея при разрешении той альтернативы, о которой я говорил выше, могла бы быть реально-политически оправдываема (хотя, нужно сказать, даже Бисмарк её осудил самым суровым образом) теми аргументами, которыми вообще оправдываются подобные вещи, и, наконец, она могла бы найти себе оправдание — в успехе.
Здесь случилось нечто особенное. Агрессивное политическое мышление в сущности перестало быть политическим. Политические решения стали построяться по типу решений стратегических. Политика попала в плен к стратегии. Когда знаменитый основатель научной стратегии Клаузевитц учил, что война есть «продолжение политики, действующее только иными средствами», то он имел именно в виду, что война есть средство для цели, которую укажет политика. Если таково соотношение стратегии и политики, то последняя должна управлять первой, а не наоборот.
В истории возникновения войны 1914 г. самое замечательное, что политической задаче, подлежавшей разрешению политическими же средствами, было, по недомыслию или по легкомыслию, дано милитарное или стратегическое разрешение.
Это разрешение политической задачи приёмами стратегии есть, конечно, в известной мере наследие милитарной психологии предшествующей эпохи. Прусский милитаризм, как вершитель мировой политики, потерялся в её сложных сплетениях и проблемах. Но это — только частичное объяснение.
Конфликт 1914 г., как он разыгрался фактически, лишь отчасти может быть сведён к действию общих причин и мотивов безличного характера. Антагонизм германской мировой политики, всюду наталкивавшейся на британские позиции и британское владычество, стремившееся к расширению и пришедшее в известного рода равновесие с некогда ему абсолютно враждебным французским; встреча германского проникновения на Ближний Восток на проливах с русским вековым движением в том же направлении; психология прусского милитаризма, по наследству перешедшая к деятелям Великой Германии — всё это, конечно, могущественные факторы конфликта. Но без остатка к этим безлично-необходимым, если угодно, массовым факторам нельзя свести индивидуально-конкретной смены событий, составившей содержание тех критических 13 дней, рассказ о которых читатель найдёт выше в статье Б. Э. Нольде «Начало войны». «Ошибочно думать, — говорит Сили в своей классической книге, — что великие общественные события, в силу своих грандиозных размеров, больше подчинены роковой необходимости, чем обычные события частной жизни; подобная ложная идея порабощает суждение. Мы не можем ни составить себе понятия о великой национальной политике, ни оценить её, если отказываемся даже вообразить возможность какой-либо другой политики»[491]. Это совершенно верное замечание вполне применимо к возникновению великой европейской войны 1914 г.
Прусская милитарная психология, конечно, сыграла роль в событиях. Идея, что политическая задача может быть всего лучше разрешена быстрой концентрацией сил на одном пункте, согласно основному положению стратегии, означала применение стратегии к политике. И эта идея, конечно, определила собой нарушение бельгийского нейтралитета, не только давшего Англии нравственное право вмешаться, но прямо лишившего её возможности не вмешиваться. Но мы знаем, что эта милитарная психология не владела вовсе основателем Германской империи: Бисмарк, наоборот, умел бороться и энергично боролся с вторжением этой психологии в политику. Лучший тому пример — роль Бисмарка при заключении никольсбургского мира: условия последнего, на которых настоял Бисмарк и которые для него диктовались сложными соображениями политического предвидения, милитарной психологии Вильгельма I представлялись постыдными и неприемлемыми. Между тем, сравнительно с Вильгельмом II, не говоря уже о Бетман-Гольвеге, Бисмарк стоял гораздо ближе к корням, а потому и к психологии классического прусского милитаризма. Вильгельм II и его сподвижники являются людьми новой Германии и её мировой политики. Нельзя также, однако, в общей форме утверждать, что представители новой Германии все были настолько ослеплены, чтобы не видеть огромной опасности для Германии и Австро-Венгрии борьбы с русско-англо-французской коалицией. Напротив, опасность такой войны была до её наступления прочувствована и теоретически продумана германскими умами с такой глубиной и ясностью, которая в настоящее время производит на нас сильнейшее впечатление, а самим немцам должна была бы внушать прямо жуткие ощущения. Посмотрите, например, какую величайшую осторожность рекомендовал ради сохранения европейского мира Дельбрюк Австрии в её отношениях с Сербией в
Но Дельбрюк не предвидел, что сама Германия, и по существу, и формально, возьмёт инициативу борьбы на себя, что она будет нападающей стороной. Никакими софизмами нельзя отмести этого истинного соотношения фактов. А оно определило для Германии характер и исход всего столкновения, т. е. всю ту политическую и милитарную обстановку, в которой происходит и будет протекать конфликт. Ни задачи мировой политики новой Германии, ни традиционная психология прусского милитаризма не могут, как безличные факторы, исчерпывающим образом объяснить конкретного сцепления событий, приведших к войне 1914 г. При надлежащей проницательности политический ум, осуществляя задачи германской мировой политики, должен был создать совершенно иную обстановку для возможных политических и милитарных конфликтов между Германией и находящимися в противоположном лагере державами, чем та, которая создалась в июле 1914 г.
Таким образом, и тот конкретный анализ дипломатической истории войны 1914 г., который даёт в своей статье Б. Э. Нольде[494], и общие соображения, нами развитые, одинаково приводят к мысли, что возникновение войны должно быть вменено определённым лицам, оно явилось выражением личных свойств и формулировкой личного решения.
Чьего же решения?
Историческое суждение в этом вопросе пока не может быть произнесено с полной категоричностью. Однако, весьма вероятно, почти несомненно, что главным ответственным лицом за события является сам император Вильгельм II. Я весьма далёк от мысли видеть в германском императоре какого-то изверга. Изверг всегда выдаётся из ряду вон. Несчастье Вильгельма II, наоборот, заключается именно в том, что он ординарный человек, на которого легли чрезвычайные ответственности и который не сумел в своём положения сохранить ни сознания своих сил, ни надлежащего равновесия. Быстрота, с которой было принято бесповоротное и роковое решение вести войну, с полной ясностью свидетельствует об утрате душевного равновесия. В такое короткое время нельзя было — и это фактически обнаружилось на неожиданности для германских государственных деятелей естественного и даже неизбежного решения Англии — просто обозреть ту сложную политическую обстановку, которая создавалась приближением держав к войне. Из хода войны в тому же теперь совершенно ясно, что для Германии не было объективной надобности форсировать ведение дела: ни Россия, ни Франция не были даже хотя бы приблизительно готовы в быстрому нападению на Германию.
Вопрос о роли Вильгельма II в возникновении войны и об его ответственности имеет для русских, англичан и французов чисто теоретический интерес. Но для Германии и для немецкого народа этот вопрос имеет совсем иной, практический и в то же время интимный, интерес и смысл. Суд, который творится теперь историей, в Германии и для немцев должен превратиться в суд не только над целыми общественными течениями и силами, но и над определёнными лицами. Глубокий трагизм положения, в который попали теперь германцы, и состоит в том, что от такого суда они не смогут уйти. Несчастье Германии в 1914 г. (так же, как несчастье Франции в 1870 г., когда она принадлежала Франции) — именно потому, что инициатива войны принадлежит теперь Германии — поставит перед немецким народом вопрос об ответственности за войну. В патриотическом порыве сопротивления немцы могут забывать или намеренно не задумываться над этим вопросом. Но наступит момент, когда и непосредственное патриотическое чувство и патриотическое сознание вынудят у немцев категорическую постановку этого вопроса.
Для огромной части немецкого народа это будет целый морально-политический кризис, весь грозный характер которого трудно преувеличить. Вина и ответственность за войн у 1914 г., лежащие на тех, кто вверг мир в эту катастрофу, столь громадны, сознание немецкого народа ещё так мало освоилось с мыслью о том, что вину эту следует искать на германской стороне, это сознание ещё так усыплено той фальшивой перспективой, в которую германское правительство с самого начала старалось вдвинуть процесс возникновения войны, что пробуждение от злого сна будет для Германии прямо ужасно.
Ведь, когда война придёт к своему неизбежному концу, который не может быть благоприятен для Германии, то для немцев отпадёт возможность и смысл — обвинять своих противников в чем-либо. Вопрос будет ставиться так: кто же с германской стороны виновен в том, что не предохранил страну от военного столкновения, которое не могло привести ни к чему, кроме поражения, материального умаления и морального унижения Германии? И тогда для всякого немца станет ясно то, что ясно теперь всем нам, а именно, что преступная инициатива этой войны принадлежит ответственным руководителям германской политики. Тогда немцы поймут, что их не только ввергли в войну, но что в вопросе о смысле и реальных двигателях событий их прямо обманывали.
Есть что-то роковое и зловещее в том упорстве, с которым Германия ведёт теперь эту войну. Конечно, упорство это совершенно неизбежно, но чем больше оно будет, тем полнее и бесповоротнее будет и окончательное крушение германского могущества и тем глубже будет тот морально-политический кризис, которым будет отвечать душа Германии на это крушение.
Ведь ещё никогда с таким отсутствием предусмотрительности не ставилось на карту такое огромное реальное могущество, сберечь которое было так легко. Гордыня всегда преступна, но она вдвойне преступна тогда, когда она губит нечто действительно большое и сильное. Это и случилось с германской политикой в 1914 г.
В настоящий момент общественное мнение глубоко волнует вопрос о русско-немецких отношениях. Россия воюет с Германией, но этим милитарным и политическим фактом вовсе не исчерпываются сила и значение происходящего столкновения.
В октябрьской книжке
В частности, вопрос о корнях настоящей войны в народной душе, в общественном сознании с особенной силой возникает по отношению к Германии. Немецкий народ Германии не сам потребовал этой войны, но он всецело принимает и оправдывает её, — в этом не может быть ни малейшего сомнения.
Выше мы печатаем статью Е. В. Тарле[495], в которой германская враждебность к России характеризуется как настроение, особливо присущее реакционным элементам Германии. Однако, было бы ошибочно думать, что идея германизма, как воинствующей и завоевательной стихии, есть идея исключительно реакционных, консервативных или, по крайней мере, националистических кругов Германии. Я не могу присоединиться к мысли[496], что вражда к России и русской стихии есть явление, характерное лишь для таких «правых» элементов Германии, как прусское юнкерство, для консервативной публицистики Германии в лице Гена (посмертный памфлет которого
Исторически и фактически это неверно.