Здесь выражена мысль, которая именно теперь получает особый и значительный смысл, как живая возможность и реальная задача для России. Это пророчество Достоевского нам понятно, ибо идём так или иначе, но быстрыми шагами к тому будущему, которое так смело предвосхищал Достоевский в своих размышлениях о Константинополе, славянстве и России.
Но вероисповедная точка зрения, на которой стоял великий писатель, затемнила его взор в другом вопросе. Он был враждебен до крайней степени, а потому несправедлив к католичеству. Католичество рисовалось ему в каком-то поистине фантастическом образе мирового великого инквизитора. Этот инфернально-властолюбивый католицизм идёт к союзу с социализмом и социальной революцией.
«Католичество умирать не хочет, социальная же революция, и новый, социальный период в Европе тоже несомненен: две силы несомненно должны согласиться, два течения слиться. Разумеется, католичеству даже выгодны будут резня, кровь, грабёж и хотя бы даже антропофагия. Тут-то оно и может надеяться поймать на крючок, в мутной воде, ещё раз свою рыбу, предчувствуя момент, когда, наконец, измученное хаосом и бесправицей, человечество бросится к нему в объятия, и оно очутится вновь, но уже всецело и наяву, нераздельно ни с кем и единолично, „земным владыкою и авторитетом мира сего“ и тем окончательно уже достигнет цели своей».
Неудивительно, что при таком понимании соотношения великих исторических сил основанная Бисмарком Германия рисовалась Достоевскому не только как друг, но и как вечная союзница России и её мирового призвания. Ослеплённый своей враждебностью к католичеству и видя во Франции какое-то дьявольское совмещение католицизма и социализма, Достоевский звал Россию к союзу с врагом католицизма, протестантской Германией, вождём которой он справедливо считал Бисмарка.
«Мы нужны Германии даже более, чем думаем. И нужны мы ей не для минутного политического союза, а навечно. Идея воссоединённой Германии широка, величава и смотрит в глубь веков. Что Германии делить с нами? Объект её — всё западное человечество. Она себе предназначила западный мир Европы, провести в него свои начала вместо римских и романских начал и впредь стать предводительницею его, а России она оставляет Восток. Два великие народа, таким образом, предназначены изменить лик мира сего. Это не затеи ума или честолюбия; так сам мир слагается. Есть новые и странные факты и появляются каждый день. Когда у нас, ещё на днях почти, говорить и мечтать о Константинополе считалось даже чем-то фантастическим, в германских газетах заговорили многие о занятии нами Константинополя как о деле самом обыкновенном. Это почти странно сравнительно с прежними отношениями к нам Германии. Надо считать, что дружба России с Германией нелицемерна и тверда и будет укрепляться чем дальше, тем больше, распространяясь и укрепляясь постепенно в народном сознании обеих наций, а потому, может быть, даже не было и момента для России выгоднее для разрешения Восточного вопроса окончательно, как теперь. В Германии, может быть, даже нетерпеливее нашего ждут окончания нашей войны. Между тем действительно за три месяца нельзя теперь поручиться. Кончим ли мы войну раньше, чем начнутся последние и роковые волнения Европы? (вот идея неизбежной социальной революции. П. С.) Всё это неизвестно. Но поспеем ли мы на помощь Германии, нет ли, Германия во всяком случае рассчитывает на нас не как на временных союзников, а как на вечных».
У Достоевского, как и у многих наших «восточников», не было живого ощущения Запада. Его представление о католичестве было, с чисто политической точки зрения, фантастично и, кроме того, в религиозном и историческом смысле оно было глубоко ошибочно. Достоевский был неправ, не видя в католицизме великой религиозной силы, не оценивая в нём подлинной христианской стихии и настоящей кафоличности, т. е. вселенского или универсального характера.
Нарисовав себе фантастический в значительной мере образ католицизма и всецело пленённый чисто временной социалистической идеей неизбежной грядущей кровавой социальной революции, Достоевский пришёл к своей идее вечного русско-германского союза. Теперь в связи с наступившими событиями, когда Россия, в союзе с западными державами, Францией и Англией, борется с Германией и Турцией из-за Ближнего Востока, идея вечного русско-германского союза представляется нам какой-то чудовищной
В этом больном порождении политической фантазии Достоевского, однако, сказывается та же сила громадного воображения великого писателя, которая так блистательно даёт себя знать в гениальных прозрениях о Константинополе, славянстве и России.
Напоминание об аберрации политической фантазии Достоевского в настоящий момент может быть полезным предостережением. В политике фантазию вообще стерегут великие опасности. Политика должна располагать широкими и дальновидными идеями, но
Граф С. Ю. Витте. Опыт характеристики[474]
Гр. С. Ю. Витте представлял историческую фигуру, настолько выразительную, что о нём не нужно и нельзя писать некролога. Некролог обычно это — собрание умолчаний, плод ретушировки, продиктованной особым чувством невыясненности того лица, оценку которого, после всё примиряющей смерти, приходится давать.
О Витте нельзя спорить и совершенно не нужно писать с умолчаниями и экивоками. Это была сложная и противоречивая фигура; но все различные уклоны, складки и противоречия её были обнажены, и именно в их обнажённости, если угодно, заключалось в значительной мере своеобразие этой исторической фигуры. Далее, значение людей, становящихся крупными государственными деятелями, часто определяется вовсе не размером их личности, а тем, что они попали в определённую историческую минуту на определённую полочку. Задача и обстановка творят не только человека, они часто создают всё значение человека. Исторические деятели часто в буквальном смысле сосуд, в который по какому-то капризу влилось определённое содержание. Часто история выбирает своим орудием если не первого попавшегося человека, то просто того из многих, которые были «под рукой». Витте совсем не принадлежал к таким случайным людям истории: его значение связано с размерами его личности, есть его собственное, а не заимствованное значение.
В истории русского управления мало фигур можно поставить рядом с Витте и одного только человека можно поставить выше его: Сперанского. Но и то не по личной даровитости, которою Витте превосходил всех русских государственных деятелей, облечённых властью, начиная с Александровской эпохи и кончая нашими днями. Витте был, несомненно, гениальным государственным деятелем, как бы ни оценивать его нравственную личность, его образованность и даже результаты его деятельности. Более того: все личные недостатки Витте лишь подчёркивают его политическую гениальность. Подчёркивается она и тем, что, как государственный деятель, Витте не обладал никакими знаниями, был, вопреки довольно распространённому противоположному мнению, попросту говоря, необразованным человеком. Экономический «гений» Витте следует искать не в плохих трактатах по политической экономии, написанных чужими руками, а в государственном творчестве, свободном от пут доктрин и с какой-то державной лёгкостью разрешавшей трудности, перед которыми останавливались мудрецы и знатоки. Способность Витте понимать самые трудные государственные вопросы, находить самые разумные решения в запутанных областях управления, выбирать нужных людей, определялась гениальной интуицией рождённого государственного деятеля и администратора, а вовсе не опытом и не каким-либо «знанием». Его тяготение к науке и учёным, его широко либеральная оценка высшего образования, памятником которой навсегда останутся политехнические институты, были выражением гениального инстинкта и пиетета к науке человека, который сам всегда стоял вне науки и ей был глубоко чужд.
Нравственная личность Витте — следует прямо сказать — не стояла на уровне его исключительной государственной одарённости.
Я не говорю об его свойствах как частного человека, которых я не знаю. Но нравственная личность государственного человека проявляется и в политической деятельности. Витте не был просто оппортунистом, его гибкость и приспособляемость шли гораздо дальше того делового приспособления к условиям места и времени, которое необходимо в практической политике.
Он был по своей натуре беспринципен и безыдеен. Политическая история знает много крупных до гениальности политических деятелей, изменявших свои взгляды и, соответственно этому, переходивших на новые пути. Гладстон, Бисмарк, Чемберлэн, Победоносцев принадлежат к числу классических примеров политических превращений. В деятельности Витте никогда не было идейного центра, к которому он морально тяготел бы. Витте не изменял в этом смысле взглядов и принципов, ибо их у него вовсе не было. Витте никогда не был ни либералом, ни консерватором. Но иногда он был намеренно реакционером; иногда же присоединялся к силам прогрессивным. Его стихией однако была область государственного строительства, политически и нравственно безразличного. Когда он становился лицом к лицу с общими вопросами политики, он не способен был восходить к моральным основам таких вопросов. Оттого такие великие вопросы русской жизни, как община, университет, земство, превращались под его руками в материал для интриг, для «ходов», при которых какие-либо общие начала и даже интересы родины и народа стушёвывались перед борьбой за власть и влияние. В Витте не было ни грана идеализма и в его гибкости была изрядная доля органического цинизма. Вот почему могло сложиться и широко укорениться представление, что от Витте можно всего ожидать. Отсутствие морально-идейного стержня у Витте было особенно поразительно именно в связи с его политической гениальностью. Это оно налагало на всю его фигуру какой-то почти зловещий отпечаток.
В сущности, ту же самую черту можно выразить и охарактеризовать ещё с другой стороны. Один из творцов конституционной России, сам Витте был совершенно лишён всякого чувства права. Мы знаем, что Сперанский под ударами судьбы согнулся и согнул своё правосознание. Но Сперанский не только как юрист, а как моральная личность в самые тяжёлые времена был напоен чувством и идеей права. Этого Витте совсем не было дано. И не потому, повторяем, что он не был юристом, а потому, что права и правды Витте никогда не чувствовал, в них никогда не жил.
В других условиях государственной жизни атмосфера права обнимала бы со всех сторон такого государственного деятеля, как Витте, и самый вопрос о том, было ли у него чувство права, не возникал бы вовсе. Но в России конца XIX и начала XX века нужно было и нужно до сих пор вести борьбу за право. Витте душой никогда не мог вести такой борьбы, и в этом громадное отличие ответственного автора манифеста 17-го октября от автора плана государственного преобразования России. Сперанский, поскольку он начертывал новое право, делал это смело, упреждая своё время, дерзновенно прозирая в будущее. Витте, как гениальный делец, только раскрыл затворы для чуждого ему бурного потока нового правосознания и преобразования, который — это было уже явно — нельзя было остановить и который поэтому необходимо было канализировать.
Для правового творчества необходимы подъём и полёт особого рода, не просто деловая и деляческая гениальность. И этого подъёма и полёта, несмотря на всю изумительную одарённость Витте, ему не было дано.
Но понимать и оценивать Витте нужно именно в масштабе таких сопоставлений. Всякие современники склонны создавать мнимые, дутые величины и рядом с этим преуменьшать своё время именно в его самых крупных проявлениях. По этой психологической причине Витте недостаточно оценивался у нас при жизни. Его слабости и недостатки скрадывали совершенно необычные размеры его личности. Смерть сразу может и должна в этом отношении внести должные поправки и пролить истинный свет.