Кроме того, Фелиция д’Эллань обладала чарами прелести, которым нельзя было противиться, и я сразу поддался им, даже не думая от них защищаться, позабыв, что я произнес в глубине моей души нечто вроде монашеского обета, посвящавшего меня служению бестелесному идеалу.
Фелиция д’Эллань много говорила мне об огорчениях и радостях ее семьи, о роли, которую я играл в событиях последнего времени, и о благодарности, которую она испытывала по отношению ко мне за то, как я говорил с Бернаром о чести ее отца.
— Вы обо всем этом знаете? — спросил я ее с нежностью. — Значит, вы должны понять, чего стоило мне вести дело против вас.
— Я все знаю, — сказала она мне, — знаю даже о дуэли, которая должна была произойти между вами и моим братом. Увы, вся вина была на его стороне; но он один из тех людей, которые становятся лучше после допущенной ими ошибки, и отсюда проистекает его уважение к вам. Теперь недостает только моего отца, которого дела задерживали все это время в Париже, но он скоро прибудет сюда и скажет вам, что он относится к вам с тех пор, как к родному сыну. Я уверена, что вы его полюбите, так как он человек высокого ума и благородного характера.
Пока она говорила, во дворе послышался стук кареты и лай собак. Она тотчас вскочила с места.
— Это он, — вскричала она, — держу пари, что это он. Пойдемте ему навстречу.
Я последовал за нею, как во сне. Она дала мне в руки свечу и побежала впереди меня, такая стройная и грациозная, что ни один скульптор не мог бы измыслить более совершенного идеала для нимфы и богини. Я уже привык видеть, что этот идеал одет по современной моде. Костюм ее, однако, отличался вкусом и простотой; к тому же я усмотрел символический намек в цвете ее шелкового платья, которое было матово-белым, с нежным зеленоватым отливом.
— Вот господин Нивьер, — сказала Фелиция, представляя меня своему отцу после того, как с радостью обняла его.
— А-а, — ответил он тоном, который показался мне странным и смутил бы меня, если бы д’Эллань не направился ко мне, протягивая обе руки с не менее удивительною сердечностью, — не удивляйтесь моему удовольствию видеть вас. Вы друг моего сына, а стало быть, и мой, а я знаю от него высокую цену вашей дружбы.
Госпожа Ионис и Бернар тоже пришли; я нашел, что Каролина похорошела от счастья. Через несколько минут мы собрались все вместе за столом, с аббатом Ламиром и Зефириной, закрывшей глаза вдовствующей графине Ионис несколько недель тому назад; она была поэтому в трауре, как и все остальные обитатели замка. Эллани, не состоявшие с Ионисами в прямом родстве, были избавлены от этой формальности, которая с их стороны могла бы показаться лицемерием.
Ужин не отличался оживленностью. Следовало воздерживаться от выражения радости перед — прислугой, и госпожа Ионис прекрасно чувствовала, как нужно держать себя в сложившихся обстоятельствах, а потому была сдержанна сама и умеряла воодушевление своих гостей. Труднее всего было заставить хранить серьезность аббата Ламира. Он не мог отказаться от привычки пропеть два-три стиха, в виде философического резюме разговора.
Несмотря на все ограничения, радость и любовь были разлиты в воздухе этого дома, где никто не мог искренне сожалеть о графе Ионисе и где отсутствие вдовствующей графини не ощущалось как потеря из-за ее узости мысли и пошлости сердца. Все дышало ароматом надежды и хрупкой нежности, захватившей и меня, так что я удивлялся, больше не чувствуя в себе грусти, хотя и был обречен на вечное одиночество.
Правда, с того времени, как я подружился с Бернаром, я быстрыми шагами двигался по пути исцеления. Его энергичный характер, помимо моей воли, заставил меня бросить мои скучные привычки. Заставив меня открыть мою тайну, он развеял мое мрачное настроение, которое побуждало меня бежать от жизни.
— Тайна, никому не доверенная, — это смертельная болезнь, — говорил он мне.
И он слушал мои разглагольствования, притворяясь, что не замечает моего безумия; иногда он, казалось, разделял это безумие со мной; иногда он делился со мной сомнениями, которые колебали и мою уверенность. Скоро в спокойном состоянии я считал, что, за исключением необъяснимой истории с кольцом, все остальное в моих диковинных приключениях было создано моим воображением.
Я нашел в старом графе д’Эллане то возвышенное сердце и ум, о котором говорили мне его дети. Он тоже выказывал мне симпатию, на которую я отвечал от всей моей души.
Мы разошлись очень поздно. Когда пробила полночь и госпожа Ионис подала знак к общему прощанью, я почувствовал горестное чувство, будто после блаженного сна я проснулся в печальной действительности. Мои впечатления от жизни так долго были извращены, так долго принимал я сон за действительность и действительность за сон, что эта боязнь остаться одному являлась в моих собственных глазах внезапным чудом, преобразившим все мое существо.
Конечно, я не хотел еще допустить мысли, что я мог полюбить; но несомненно, что, не считая себя влюбленным в Фелицию д’Эллань, я чувствовал к ней необыкновенную дружбу. Я не переставал наблюдать за нею украдкой, когда она не говорила со мной, и чем больше я вглядывался в немного чудную красоту линий ее тела, тем больше находил в ней сходства с моим призраком. Только впечатление, производимое Фелицией, было мягче и наполняло мое нравственное существо чувством небывалого блаженства. Это ясное личико внушало к себе полное доверие и будило какое-то чувство, горячее, но вместе с тем спокойное, как вера.
Бернар, которому хотелось спать не больше, чем мне, болтал со мною до двух часов ночи. Мы помещались с ним в одной комнате — не в комнате привидений и не в той комнате, в которой я лежал во время моей болезни, а в изящной комнатке, украшенной во вкусе Буше[142] картинами самыми розовыми и жизнерадостными. О зеленых дамах никто не упоминал, как будто никто о них никогда и не слыхал.
Бернар, продолжая говорить о своей дорогой Каролине, спросил меня, как понравилась мне его сестра Фелиция. Сначала я не знал, что ответить ему. Я боялся сказать слишком много или слишком мало. Я вышел из затруднения, спросив его, почему он так мало говорил мне о ней раньше.