Когда я пришел в себя, я лежал на кровати, привязанный к ней крепкими ремнями. Одоардо беседовал с седобородым господином. Это был милейший директор лечебницы на Сан-Серволо. Отец и мать плакали у моего изголовья. На маленьком столике лежали кляп, бечевка и револьвер. К счастью, я был отныне признан сумасшедшим, иначе эти вещественные доказательства могли бы мне причинить большие неприятности.
Все равно, я был очень близок к обладанию великой тайной, и если бы не эта проклятая графиня Барбара…»
Уже много времени прошло с тех пор, как я засунул среди своих бумаг признания пансионера с острова Сан-Серволо, когда в прошлом месяце я приехал провести две недели в Венеции.
Однажды, прогуливаясь по площади святого Марка, я встретил моего друга Жюля д’Эскулака.
— Пойдемте, — сказал он мне, — взглянуть на фрески дворца Гриманелли, которые мне предлагают купить. Граф Гриманелли умер недавно в Лондоне, и наследники продают его фрески Лонги. Они вроде тех, что находятся во дворце Грасси.
Гриманелли. Это имя привлекло мое внимание. Где я его слышал?
Я последовал за моим другом д’Эскулаком, который продолжал:
— Досадно только, что живопись очень попорчена и на ней недостает одной фигуры. Кажется, это случилось лет двадцать тому назад. Стена не то треснула, не то облупилась. Эти венецианцы так небрежны, и к тому же граф давно не жил в своем дворце!
Мы пришли во дворец Гриманелли. Он находится в Сан-Стаз, совсем неподалеку от Большого Канала. Сторож провел нас наверх.
Фреска Лонги занимала целый простенок галереи. На ней были изображены люди, сидящие за карточными столами. В середине было, в самом деле, большое белое пятно.
Тогда я вспомнил. Здесь помещалось когда-то изображение графини Барбары…
И в то время, как Жюль д’Эскулак разговаривал на местном наречии со сторожем, я испытал перед лицом этого удивительного случая необыкновенное смущение и жуткое чувство.
Новелла «Смерть г-на де Нуатр и г-жи де Ферлэнд» из сборника «Яшмовая трость» (Париж, 1897) печатается по изд.:
ЭМИЛЬ ЗОЛЯ
(1840–1902)
Анжелина, или Дом с привидениями
I
Года два назад я ехал на велосипеде по безлюдной дороге на Оржеваль, за Пуасси, как вдруг за поворотом дороги показалась усадьба, и она так поразила меня, что я спрыгнул с велосипеда, чтобы получше ее рассмотреть. В старом обширном саду, среди голых деревьев, гнувшихся под холодным ноябрьским ветром, я увидел кирпичный дом, как будто ничем не примечательный. Но какая-то странная угрюмость и странное запустение, от которого сжималось сердце, невольно привлекали к нему внимание. И так как одна створка ворот была выломана, а огромное, слинявшее от дождя объявление гласило, что усадьба продается, я вошел в сад, уступая чувству любопытства и неясной тревоги.
Вероятно, в доме не жили уже лет тридцать, а то и сорок. Кирпичи на карнизах и вокруг окон разошлись от зимних холодов и поросли мхом и лишайником. Фасад прорезывали трещины, похожие на преждевременные морщины, избороздившие это еще крепкое здание, которое, как видно, никто не поддерживал. Ступеньки, ведущие к крыльцу, потрескались от мороза, заросли крапивой и колючим кустарником и как бы преграждали путь в этот дом скорби и смерти. Но какой-то особой печалью веяло от голых грязных окон без занавесок, — мальчишки давно уже выбили камнями стекла, так что можно было заглянуть в мрачные и пустые комнаты; окна казались мертвыми широко открытыми глазами на безжизненном лице. А кругом огромный запущенный сад, под сорными травами едва угадываются очертания цветника, дорожки исчезли под натиском прожорливых растений, роща превратилась в дикую чащу — все напоминало заброшенное кладбище, где буйно разрослась зелень в сырой тени гигантских вековых деревьев, с которых жалобно плачущий осенний ветер срывает последние листья.
Я долго стоял там в задумчивости, вслушиваясь в тоскливую жалобу, казалось, исходившую от окружающего, сердце щемило от смутного страха, от все возрастающей печали, и все же я не мог покинуть усадьбу, меня удерживала горячая жалость, желание узнать, отчего здесь все так грустно и уныло. Наконец я решился уйти; заметив на противоположной стороне дороги, у самой развилки, нечто вроде харчевни — жалкую лачугу, где можно было выпить, я направился туда, думая порасспросить местных жителей.