Рутвел был до такой степени ошеломлен, что очень долго не мог сообразить – живое ли перед ним существо, и дивился, для чего и каким образом этот предмет очутился перед его письменным столом. За аркой, в передней, толпились слуги, приводившие в движение пунку, метельщики, туземцы-полицейские, боцман и команда парового катера гавани – все они вытягивали шеи и готовы были лезть друг другу на спину. Сущее столпотворение! Тем временем толстяк ухитрился сорвать с головы шлем и с легким поклоном приблизился к Рутвелу, на которого это зрелище так подействовало, что он слушал и долго не мог понять, чего хочет это привидение. Оно вещало голосом хриплым и замогильным, но держалось неустрашимо, и мало-помалу Арчи стал понимать, что дело о «Патне»
вступает в новую фазу. Как только он сообразил, кто перед ним стоит, ему сделалось не по себе: Арчи такой чувствительный – его легко сбить с толку, – но он взял себя в руки и крикнул:
– Довольно! Я не могу вас выслушать. Вы должны идти к моему помощнику. Я не могу… Капитана Эллиота – вот кого вам нужно. Сюда, сюда!
Он вскочил, обежал вокруг длинной конторки и стал подталкивать толстяка; тот, удивленный, сначала повиновался, и только у двери кабинета какой-то животный инстинкт заставил его упереться и зафыркать, словно испуганного быка:
– Послушайте! В чем дело? Пустите меня! Послушайте!
Арчи без стука распахнул дверь.
– Капитан «Патны», сэр! – крикнул он. – Входите, капитан.
Он видел, как старик, что-то писавший, так резко поднял голову, что пенсне его упало; Арчи захлопнул дверь и бросился к своему столу, где его ждали бумаги, принесенные на подпись. Но, по его словам, шум, поднявшийся за дверью, был столь ужасен, что он не мог прийти в себя и вспомнить, как пишется его собственное имя. Арчи – самый чувствительный инспектор по найму судовых команд в обоих полушариях. Он утверждает, что чувствовал себя так, словно впихнул человека в логовище голодного льва.
Несомненно, шум поднялся страшный. Крики я слышал внизу и не сомневаюсь, что они были слышны на другом конце эспланады, у эстрады для оркестра. Старый папаша
Эллиот имел богатый запас слов, умел кричать – и не думал о том, на кого кричит. Он стал бы кричать и на самого вице-короля. Частенько он мне говаривал:
– Более высокий пост я занять не могу. Пенсия мне обеспечена. Кое-что я отложил, и если им не нравится мое понятие о долге, я охотно уеду на родину. Я – старик, и всю свою жизнь я говорил все, что было у меня на уме. Теперь я хочу только одного: чтобы дочери мои вышли замуж, пока я жив.
Он был слегка помешан на этом пункте. Три его дочери были очень хорошенькие, хотя удивительно походили на него. Иногда, проснувшись утром, он приходил к безнадежным выводам относительно их замужества, и вся канцелярия, по глазам угадав его мрачные мысли, трепетала, ибо, по словам служащих, в такие дни он непременно требовал себе кого-нибудь на завтрак. Однако в то утро он не съел ренегата, но – если разрешите мне продолжить метафору – разжевал его основательно и… выплюнул.
Через несколько минут я увидел, как чудовищный толстяк торопливо спустился по лестнице и остановился на ступенях подъезда – остановился подле меня, погруженный в глубокие размышления; его толстые пурпурные щеки дрожали. Он кусал большой палец, вскоре заметил меня и искоса бросил раздраженный взгляд. Остальные трое, высадившиеся вместе с ним на берег, ждали поодаль.
У одного из них – желтолицего, вульгарного человечка, рука была на перевязи, другой – долговязый, в синем фланелевом пиджаке, с седыми свисающими вниз усами, сухой, как щепка, и худой, как палка, озирался по сторонам с видом самодовольно-глупым. Третий – стройный, широкоплечий юноша – засунул руки в карманы и повернулся спиной к двум другим, которые серьезно о чем-то разговаривали. Он смотрел на пустынную эспланаду. Ветхая запыленная гхарри с деревянными жалюзи остановилась как раз против этой группы; извозчик, положив правую ногу на колено, критически разглядывал на ней пальцы.
Молодой человек, не двигаясь, даже не поворачивая головы, смотрел прямо перед собой на озаренную солнцем эспланаду. Так я впервые увидел Джима. Он выглядел таким равнодушным и неприступным, какими бывают только юноши. Стройный, чистенький, он твердо стоял на ногах –
один из самых многообещающих мальчиков, каких мне когда-либо приходилось видеть; и, глядя на него, зная все, что знал он, и еще кое-что ему неизвестное, я почувствовал злобу, словно он притворялся, чтобы этим притворством чего-то от меня добиться. Он не имел права выглядеть таким чистым и честным! Мысленно я сказал себе: что же, если и такие мальчики могут сбиться с пути, тогда… от обиды я готов был швырнуть свою шляпу и растоптать ее, как поступил однажды на моих глазах шкипер итальянского барка, когда его болван помощник запутался с якорями, собираясь швартоваться на рейде, где стояло много судов. Я спрашивал себя, видя его таким спокойным: глуп он, что ли? или груб до бесчувствия? Казалось, он вот-вот начнет насвистывать. И заметьте – меня нимало не занимало поведение двух других. Они как-то соответствовали рассказу, который сделался достоянием всех и должен был лечь в основу официального следствия.
– Этот старый негодяй там, наверху, назвал меня подлецом, – сказал капитан «Патны». Не могу сказать, узнал ли он меня – думаю, что да; во всяком случае, взгляды наши встретились. Он сверкал глазами – я улыбался;
«подлец» был самым мягким эпитетом, какой, вылетев в открытое окно, коснулся моего слуха.
– Неужели? – сказал я, почему-то не сумев удержать язык за зубами. Он кивнул, снова укусил себя за палец и вполголоса выругался; потом, подняв голову, посмотрел на меня с угрюмым бесстыдством и воскликнул:
– Ба! Тихий океан велик, мой друг. Вы, проклятые англичане, поступайте, как вам угодно. Я знаю, где есть место такому человеку, как я; меня хорошо знают в Апиа, в