— Ага, студент.
Нашу недолгую беседу нарушила хозяйка — позвала ужинать. Покойница уже не производила на меня того жуткого впечатления, как прежде. Я даже готов был подержаться за её вязаную тапку, как делал в детстве, когда умер дед, но понимал, что выглядело бы это странно. Фёдор суетился у стола, думая во всём угодить бабе Маше: расставлял и переставлял чашки, со звоном ронял алюминиевые ложки, нарезал огромными ломтями домашний хлеб. Хозяйка незлобно ворчала на помощника, пряча едва заметную улыбку в морщинистом лице:
— Ты меня хошь вслед за Марфушей в гроб свести? А ну иди отсель, руки вон лучше помой.
А Фёдор понимал только то, что бабушка жалеет его и любит. И он тоже жалел и любил её за доброту.
Ночью у меня начался жар. От старушки я пришёл уставший и сытый, растревоженный мыслями о том, что напрасно я связался с новыми людьми, которым мне приходилось лгать и тем самым нарушать странную, приятную тишину здешней моей жизни. Не хотелось растапливать остывшую печь, идти за дровами в холодную сарайку, где так явно слышались мышиные шорохи. Я долго не мог уснуть, ворочался. В голые, ничем не занавешенные окна проникал мертвенно-бледный свет луны, делавший комнату похожей на освещённый фонарём погреб. Я то укрывался целиком, ёжась и кутаясь в мышиную вонь одеяла, то раскрывался полностью, чувствуя, что начинаю задыхаться…
Похороны прошли без меня. Утром зашёл Степан со словами «Дрыхнешь, студент?». Но когда увидел, что я болен, взялся растапливать печь и напоил меня чаем.
Весь день я пролежал в кровати, думая о своём отшельничестве и о том, как там хоронят теперь старушку. За окном тёмная пелена затягивала белёсое небо над забокой. Снаружи вьюжило, и мрачно подвывала печная труба… Я то медленно уходил в сон, забываясь, то резко просыпался от размашистых ударов ставен, бухающих о стекло. Порой завывание вьюги отзывалось в больной голове далёкими звуками трубы, и тогда я с удивлением думал, не Степан ли играет над могилой эти протяжные траурные ноты…
Проснулся от звука хлопнувшей двери. Услышал голоса и лицом почувствовал морозную свежесть. Мне показалось, что кроме знакомых голосов Степана и бабы Маши появился ещё один — женский.
— Как ты, студент? — с порога хрипел Степан. — Хвораешь? Вставай, самогонкой мы тебя быстро вылечим.
Мне было и стыдно, и приятно играть роль больного. Я ответил нарочито слабым голосом, что сейчас встану. Хотя двигаться, разговаривать, улыбаться сил не было.
— Ой, сыночек, да как же так, — запричитала баба Маша, — где ж ты вздумал простудиться? Только Марфушу схоронили, а тут…
— Ничего-о, — вовремя урезонил Степан, — вылечим твоего студента, не боись.
Я поднялся с кровати, пригладил кое-как ладонями грязные слипшиеся волосы и вышел на кухню. Возле окна в чёрном платке и валенках сидела девушка, склонив голову и тыкая кнопки телефона. Я поздоровался.
— Здравствуйте, — скромно ответила она, сунув телефон в карман болоньевой куртки.
— А это моя внучка, Ка-атенька, — ласково пропела старушка.
Степан, сидя на корточках, курил в жаркое устье печи и что-то тихо насвистывал. Рядом с ним лежал коричневый чемоданчик, похожий на чехол от музыкального инструмента.
— А Фёдор где? — поинтересовался я.
— Придё-от, куда денется. — Степан не спеша раскурил потухшую сигарету, сплюнул табачные крошки в пол и продолжил: — Эх, и умаялись мы. Погода вишь как разыгралась… Сперва везли гроб на санях, а там снега невпролаз. Пришлось верёвками обматывать и так тащить до самой ямы… — Степан мрачно затянулся.
— Дак ведь уронили, уронили гроб-то! — возмутилась баба Маша, стряпавшая что-то у стола. — Благо хоть не вывалилась Марфуша, прости господи. Небось, поддали ещё, как нести…
— Не шуми, баб Маш, — поморщился Степан, — и так на душе не шибко весело. Как не выпить, когда холод такой, до костей пробирает.