Книги

Канада

22
18
20
22
24
26
28
30

Задним числом представляется, что в выборе родителями маминого плана присутствовала злая ирония судьбы. Отцовский, при всех его потенциально слабых местах, мог сработать лучше. Все-таки отец потратил какое-то время (годы, быть может), обдумывая его и взвешивая детали, а самонадеянная идея мамы хоть и не привела к немедленному их задержанию, но тем не менее арест им обеспечила. «Бель-Эр» помнили в Крикморе с прошлого вторника, со времени, когда отец обедал там в «Таун-Дайнере». А в пятницу вспомнили и узнали — два человека, — пока машина стояла за банком и когда выезжала после ограбления из города. Ее мысленно взяли на заметку и дежурный глендайвского мотеля «Йеллоустоун», и шериф округа Доусон, увидевший грейт-фолские номера и наклейку армейского магазина на ветровом стекле. А тут еще забавный южный выговор отца и его манеры распорядителя торжественного обеда, летный костюм и армейского образца револьвер. Охранник банка заметил даже крошечные, обмахрившиеся дырки на плечах этого костюма. Охранник служил когда-то в ВВС сержантом и совершенно правильно догадался, что и дырки, и потемнения ткани оставлены на костюме капитанскими нашивками. Родители просто-напросто не понимали, что такое жизнь в затерянных посреди прерий городках, где каждый замечает все. Хотя ничто из перечисленного нельзя было непосредственно связать с нашими родителями (уже успевшими вернуться к нам в Грейт-Фолс), без запомнившегося многим «шевроле» никто и не подумал бы, что заметил какие-то вещи, не стал бы сопоставлять одну с другой или с тем, что заметили — не ведая того, но все же, как оно ни удивительно, заметили — другие люди. Впоследствии выяснилось, что отца никто в Крикморе не запомнил, однако, когда пришло время давать показания против него, он вдруг отчетливо вспомнился очень многим.

Я всегда гадал, о чем разговаривали в машине, которая пересекала центральную часть Монтаны, мать и отец, оставившие сестру и меня не так уж и далеко позади и летевшие с револьвером в сумке навстречу своей судьбе. Я всегда полагал, что разговор их был совсем не таким, какой представляется вам, — как это бывает и со многим иным. В моих (можете называть их так) фантазиях родители не спорили, не кипятились, не испытывали страха или ненависти друг к дружке. Отцу не приходилось уговаривать маму ограбить банк. (Необходимость в этом отсутствовала.) Мама не перечисляла ему причины, по которым ограбление следовало счесть ненужным. (Оно было делом уже решенным.) Отец думал о том, что деньги поправят нашу жизнь, позволят ему преуспеть, сохранить семью, а всем нам — окончательно обосноваться в Грейт-Фолсе и жить как нормальные люди. (Он это уже говорил.) Или же, придя к заключению, что он неудачник, превративший нашу жизнь черт знает во что, изнывал от желания совершить нечто из ряда вон выходящее (куда более значительное, чем продажа ранчо или автомобилей — или кража коров), нечто способное либо сделать нашу жизнь обеспеченной, либо не оставить от нее камня на камне, да так, что пути назад у нас уже не будет. Если принять во внимание переменчивость и опрометчивость отца, верным могло быть любое из двух или оба вместе. Однако ясно было, что получить он хочет больше каких-то двух тысяч долларов, которые придется отдать индейцам, — с ними он мог уладить все, и не грабя банк. Большее, что бы оно собой ни представляло, — вот чем стало для него это ограбление.

С мамой все, разумеется, было иначе. Очевидной авантюристкой она не была и умом обладала здравым. Родители мамы воспитали в ней трезвость, способность воспринимать тонкие различия и умение видеть альтернативное будущее, которое можно создать для себя даже в тридцать четыре года. Но, поскольку она согласилась сделать все это — поехать с отцом, составить более простой план, сидеть в машине и ждать, вести ее после ограбления, — поскольку она была весела и шутила с нами за ночь до этого, приходится признать, что на ограбление мама пошла если и не охотно, то, по крайней мере, сознательно, с какими-то идеями касательно того, что сразу после него жизнь ее может перемениться к лучшему.

Поразмысли мама как следует, она увидела бы свою ошибку, поняла бы, что они могли просто оставить дом и те немногие пожитки, какие в нем находились, и среди ночи уехать из города. После того как отец покинул военную службу, Грейт-Фолс перестал отличаться чем-либо от других городов. И мама, и он терпеть не могли скопидомствовать — кроме «шевроле» и пары детей у них почти ничего и не было. Мозг мамы просто-напросто не потрудился пройти вдоль избранного ею пути достаточно далеко. Потому что, потрудившись, он увидел бы пугающую неопределенность конечного результата.

Я полагаю — а прошло уже пятьдесят лет, — что новые для нее чувство свободы и облегчение, неожиданно возникшие, пока Бев рыскал по бесплодным землям Дакоты в поисках пригодного для ограбления банка, заставили Ниву прийти к замечательно неверному заключению: ограбление — это риск, который позволит ей с большей легкостью получить то, чего она жаждет. Она совершила просчет, не сильно отличавшийся от того, что подтолкнул ее к браку с Бевом Парсонсом, — просчет, внушенный маме желанием бросить жизнь, которую она вела, и начать другую, которая могла бы, наверное, оказаться более увлекательной и полной неожиданностей, да не оказалась. Получив половину добычи, она не обязана была бы возвращаться к обратившемуся для нее в позор существованию, которым наделил ее тот, первый просчет. Ограбление могло представляться маме выбором лучшим, чем ночное бегство, после которого она проснулась бы притащившей с собой все то, чем была сыта по горло, в каком-нибудь пропыленном, чужом ей Шайене, штат Вайоминг, или в Омахе, штат Небраска. В «хронике» мама пишет, что по пути в Крикмор она, не зная, сколько денег им удастся взять, но полагая, что немало, сказала мужу: когда с ограблением будет покончено, она заберет половину добычи, а с нею и обоих детей и уедет. По ее словам, отец рассмеялся и ответил: «Ладно, подождем и посмотрим, что ты скажешь потом».

Я думаю, маму зачаровывало само приближение к «точке невозврата» — на всем пути, пока они разговаривали, делились сокровенными мыслями, обменивались ласковыми словами, ведь жизнь их, говоря формально, еще не изменилась. Они еще не обратились в преступников. Поразительно, как далеко способна простираться наша нормальность, как долго удается нам удерживать ее в поле зрения, — словно плот наш уносит в открытое море, а полоска берега все сокращается и сокращается в размерах. Или воздушный шар поднимается в небо, подпираемый столбом воздуха прерий, и земля под нами ширится, уплощается, становится все более неразличимой. Мы замечаем это — или не замечаем. Но мы уже зашли слишком далеко, и все для нас потеряно. Думаю, из-за сделанного нашими родителями страшного выбора я в равной мере и не верю в нормальную жизнь, и жажду ее. Я затрудняюсь одновременно держать в уме и идею нормальной жизни, и постигший наших родителей конец. Но постараться держать стоит, поскольку, повторяю: в противном случае почти ничего в моем рассказе понять нельзя.

То, какими мы видели их в последний раз — перед тем как каждый из них стал кем-то другим, — говорит мне, что, пока «шевроле» катил на восток, наши родители, сидевшие бок о бок, впервые освободившиеся от детей и оставшиеся наедине, возможно, еще ощущали то немногое из их давней близости, что сумело уцелеть и посетило их прошлым вечером, еще могли проследить ее историю вспять, до самого истока. Чувствовали, что каждый из них завершил в другом сотворение чего-то неповторимого, симпатичного и настолько основательного, что уяснить его или испытать полностью не удается никогда — лишь в самом начале. Конечно, если бы мама не забеременела, а отец не поступил бы как порядочный человек, все обернулось бы не более чем мимолетным увлечением, от которого легко отгородиться улыбкой и которому оба лишь дивились бы впоследствии как чему-то ненадолго вселившемуся в них, походившему на любовь, но скончавшемуся, не произведя на свет потомства.

16

До Глендайва они доехали за шесть с половиной часов. Поселились в мотеле «Йеллоустоун». Отец постарался произвести на дежурного впечатление бодрячка, следя, однако ж, за тем, чтобы не сказать чего-нибудь запоминающегося. Маму он, регистрируясь, оставил в машине, дабы она не попалась кому-нибудь на глаза и не застряла у этого человека в памяти. Они поспали немного, не подняв штор, в жарком, затхлом, сооруженном из жесткого картона домишке. В семь вечера — было еще совсем светло, хоть улицы города и опустели, одни только жившие на мосту через Йеллоустоун ласточки взвивались в небо и падали к своим отражениям в зеркальной глади реки — отец поехал в город, одиноко пообедал в отеле «Джордан» и попросил, чтобы ему выдали для приболевшей — она сейчас в номере — жены закрытый судок с говядиной и макаронами.

Как они провели ту ночь, последнюю перед их обращением в преступников, узнать нам неоткуда, поскольку мама никаких подробностей ее не описала. Эталонов у таких ночей нет. В душном домишке они были одни. Они могли разговаривать о чем-то, требовавшем обсуждения или просто пришедшем в голову. Обычный человек проснулся бы в два часа ночи перепуганным, обливающимся потом, разбудил бы того, кто лежал с ним рядом, и закричал: «Нет, постой! Постой! Что мы делаем? Пригрозить чем-то подобным, состряпать план, приехать сюда и воображать, будто у нас все получится, — это одно. Но ведь это же безумие! Нам следует вернуться к детям и придумать что-то другое». Так думают, говорят и ведут себя разумные люди, если им выпадает случай поразмыслить. Однако родители наши так не поступили. «В ту жаркую глендайвскую ночь я спала плохо, — вот что написала мама. — Мне снилось, будто я плыву на каком-то судне — на корабле — по Панамскому (наверное) каналу, а может, и по Суэцкому, и судно вдруг застревает, не способное сдвинуться с места ни вперед, ни назад. Б. спал, как и всегда, крепко. Проснулся рано. Открыв глаза, я увидела его уже одетым, сидевшим, возясь с револьвером, в кресле».

В семь тридцать они были готовы — разбросали по комнате одежду, завтракать не стали, повесили на дверь домишки табличку «не беспокоить» и покинули мотель. Предположительно, это должно было создать впечатление, что они заспались допоздна, а после второпях уехали по каким-то делам, намереваясь вернуться.

Они направились на восток, миновали крохотный городишко Уибо, вблизи которого сложился первоначальный план отца (пустое ранчо, позаимствованный грузовичок), замененный в дальнейшем планом матери, более простым. За Уибо пересекли границу Северной Дакоты, обозначенную всего лишь металлической табличкой, извещавшей, что вы переезжаете из одного штата в другой. Немного отдалившись от нее, свернули на проселок и, проехав милю по ячменному полю, увидели ручеек, огибавший купу зеленых тополей, на ветвях которых сидели сороки. Отец вылез из машины в курящийся утренний воздух и заменил номерные знаки — украденные им три дня назад зеленые с белым номера «Штата Сада Мира» заняли место тех, на которых черными буквами значилось: «Штат Сокровищ». После этого он облачился в синий летный костюм и белые туфли, обращавшие его, как он полагал, в невидимку, и укрыл прежнюю благопристойную одежду и сапоги под ветвями упавшего дерева. Мама из машины не выходила, потому что боялась змей. Затем они возвратились к шоссе, повернули на восток и вскоре въехали в Крикмор, первый после границы город, по каковой причине отец его и выбрал.

Национальный сельскохозяйственный банк располагался неподалеку от западного конца проходившей через центр города Мэйн-стрит. Отца удивило обилие людей на улице — всего-то в 8.58. По ней катили грузовички ранчеров, хлебоуборочные комбайны, зерновозы, шли за покупками люди. Жители города вставали рано. В соответствии с планом отец повел машину по главной улице, свернул у страховой компании за угол, проехал полквартала до уже известного ему, посыпанного гравием и поросшего травой переулка, — на углу его стояла авторемонтная мастерская, а за ней вплоть до самого банка ни одного дома не было. Отец докатил по гравию до места за банком, где можно было поставить машину, — две, принадлежавшие служащим банка, там уже стояли. Задерживаться здесь надолго он не собирался. Ему хотелось, чтобы все прошло как можно тише и неприметнее, потому он и решил не изменять свою внешность и даже маску, вопреки совету мамы, не надел. Еще и в те минуты отец продолжал верить, что на банковского грабителя он нисколько не похож. Лицо у него ясное, спокойное, он недавно подстригся. Щеки выбриты. Ничто (кроме летного костюма) не позволяло заподозрить в нем не обладающего ясным и спокойным лицом гражданина Северной Дакоты, а кого-то совсем другого. Машину они остановили за банком в три минуты десятого. Отец сразу же вылез наружу, нацепив коричневую матерчатую бейсболку и сунув в карман костюма револьвер. И он, и мама молчали. Он прошел по отделявшему банк от ювелирного магазина, купавшемуся в тени проулку с остатками асфальта и ступил на тротуар Мэйн-стрит. Солнце оказалось куда ярче, а небо синее и выше, чем ожидал отец. На тротуаре лежали солнечные зайчики — так сказал он потом нашей матери. На одно пугающее мгновение он растерялся, не понимая, куда повернуть. К тому же и улица была оживленной — сильнее, чем пять минут назад. Мама написала потом, что он едва не развернулся и не пошел назад, — что еще мог бы сделать. Однако отец без всяких раздумий решил, что оживление это ему на руку: оно будет отвлекать людей, когда он минуты через три, не больше, выйдет из банка с полной сумкой денег. Он никому не бросится в глаза и сможет скрыться в проулке незамеченным.

Отец поднялся по нескольким ступенькам от горячего тротуара к большой — медь и граненое стекло — двери банка. И подумал, что стоило бы надеть солнечные очки, они бы и внешность его изменили, и глаза защитили от света. Он вошел в банк, остановился, закрыв за собой дверь. Внутри было прохладно, сумрачно, спокойно. А снаружи — жар, шум, суета. Кроме того, его поразила миниатюрность банковского зала. Ну опять-таки, он же сюда не заглядывал — из опасения, что его кто-нибудь запомнит. У одного из трех зарешеченных кассовых окошек стояла, что-то рассказывая, клиентка — маленькая худенькая блондинка, наблюдавшая, как кассирша отсчитывает, прежде чем уложить их в парусиновую сумочку, купюры, предназначавшиеся для кассы соседнего ювелирного магазина. В банке, сказал потом маме отец, пахло чистотой, как внутри нового холодильника.

И вот отец хлопнул, чтобы привлечь к себе внимание, в ладоши, вытащил из кармана револьвер и шагнул к работавшему кассовому окошку (за двумя другими никто не сидел). Это ограбление, объявил отец. И совершает его он. Кассирше ювелирного магазина и двум банковским служащим — мужчинам в строгих костюмах, удивленно взиравшим на него из-за столов, стоявших в огороженном металлической сеткой закутке, где они вели дела банка, — равно как и одетому в форму охраннику, который сидел за третьим таким столом, пустым, надлежит лечь ничком на мраморный пол и делать только то, что им прикажут. Если кто-нибудь нажмет на кнопку сигнализации, поднимет шум, попытается вскочить и сбежать или сделает еще что-нибудь внезапное либо неожиданное, он, сказал отец, этого человека пристрелит. (В дальнейшем он утверждал, что ничего подобного не говорил.) Эти мгновения — когда он показал всем револьвер, объявил об ограблении, отдал театральный приказ «не двигаться — или я буду стрелять» — вполне могли доставить отцу истинное наслаждение, позволить ему почувствовать себя совершающим нечто значительное (впервые с тех пор, как он наполнял бомбами небо над Японией), испытать возбуждение человека, сделавшего наконец то, что он так давно хотел сделать, — не только чувствуя, что он заслужил свой шанс, поскольку все в его жизни обходилось с ним несправедливо (индейцы, работа, одна хуже другой, ВВС, моя мать), но и понимая: вооруженное ограбление есть и правильное решение, и заслуженная им компенсация, ведь деньги-то он отбирает не у вкладчиков банка, но у правительства, ради которого многим жертвовал, тысячами убивал людей, вообще вел себя, как полагается патриоту, а правительство обладает неисчерпаемыми ресурсами, каковые гарантируют, что ни один ни в чем не повинный человек не потеряет ни пенни, между тем как он, отец, сможет единым махом мастерски разрешить все проблемы своей семьи.

Возбуждения этого вряд ли хватило надолго. Не упуская из виду банковских служащих с охранником и не обращая внимания на женщину из ювелирного, которая, с трудом опустившись на колени, отползла от него, извиваясь, точно змея, по жесткому полу, отец поставил холщовую сумку на мраморную стойку у окошка кассирши и велел ей опорожнить туда все три денежных ящика, добавив то, что не успела получить ювелирша, — сделать это быстро и без разговоров. Вот тут-то, пока кассирша складывала пачки денег в сумку, достаточно большую, чтобы вместить шар для боулинга, один из служащих — щегольски одетый вице-президент банка Лэсси Клаузен, впоследствии давший на суде показания против отца, — поднял от пола голову и спросил: «Ты откуда родом, сынок? (Он уловил алабамский выговор отца.) Знаешь, зря ты это делаешь. Добром оно не кончится». А женщина из ювелирного, ничком лежавшая на полу, прибавила: «Да и деньги ты далеко не унесешь. Кто-нибудь пристрелит тебя, прежде чем ты выберешься из города. Ты тут не один такой, с револьвером».

Отец сказал потом маме, что слова эти очень его унизили, он почувствовал, как в нем «поднимается волна обиды» на людей из банка. Отца охватило искушение перестрелять их одного за другим, уничтожив тем самым все шансы его поимки, — пусть заплатят за то, что ему так не везет в жизни. А не сделал он это потому, объяснил отец маме, что не планировал их убивать. За годы, в течение которых он, вероятно, вынашивал мысль об ограблении банка — упивался этой мыслью, — замысел его никогда никаких убийств не подразумевал. Вот он и решил придерживаться своего плана, что лишний раз показывает, какой толковый он человек. Однако он смог бы убить их, сказал отец, — он в своей жизни совершал поступки намного худшие. Не исключено, впрочем, что он всего лишь бахвалился задним числом: все-таки убить стольких людей своими руками — далеко не то же самое, что сбрасывать бомбы с самолета.

Пересыпав содержимое денежных ящиков в сумку, молодая кассирша встала за своим окошком и взглянула отцу в лицо. Позже она сказала, что смотрела на него так, точно уже запомнила его. И отец тоже знал, что все в банке успели основательно разглядеть его, что ни револьвер, ни даже факт ограбления нимало их не потрясли. Банк этот уже грабили некоторое время назад, просто сделал это не отец, а другой человек. Теперь тот грабитель находился в розыске и арест его был не за горами. Отец, возможно, испытывал большее, нежели они, потрясение. Он сказал потом маме, что как раз тогда мысль о том, что его могут поймать, впервые показалась ему далеко не шуточной. И ему захотелось, не сходя с места, отказаться от ограбления. Да только это было уже невозможно. Он посмотрел на большие часы, висевшие над открытым банковским сейфом. 9.09. Стальной, с украшенной бронзой и серебром дверцей сейф соблазнительно углублялся в заднюю стену. Тысячи и тысячи долларов лежали в нем. Однако отец решил, что не сможет унести в сумке столько денег, — да ему так много было и ни к чему. Он провел в Национальном сельскохозяйственном четыре минуты. Все его разглядели. Все услышали его сочный голос и южный выговор. У всех он будет до конца их жизней вставать перед мысленным взором, едва они упомянут о том, что были в банке, когда тот грабили. Он это понимал. Возможно, ему это даже нравилось. Он улавливал запах своего пота — который могли уловить и они. Ему не осталось ничего другого, как снять со стойки сумку — в которой лежало 2500 долларов — и уйти. Что он и сделал. Не сказав больше ни слова. Он уже начинал чувствовать, и с немалой силой, что грабить банк ему не следовало.

17

После того как отец поставил машину за банком, мама села за руль, сдвинув сиденье вперед, чтобы доставать ногами до педалей. Да так и сидела, не выключив двигатель, ожидая, пока отец не появился в проулке, неся холщовую сумку. Он забрался на заднее сиденье, свернулся в клубок, накрылся одеялом, а мама медленно стронула машину с места и поехала, и ничто происшедшее в банке не казалось имевшим какое-либо отношение к красно-белому «шевроле Бель-Эр» с номерами Северной Дакоты, неторопливо двигавшемуся по городу на запад.