— А что это ты заладила «ради вас» да «ради вас»? Что там у вас случилось? Ты опять что-то натворила?
— Почему сразу — я?! Почему, если у нас что-то происходит, то я сразу крайняя? А что ж ты ни разу не спросил: «Лера что-то, что ли, натворила?» У меня глаза уже болят! А ты!..
Значит, я был прав, мать опять набедокурила. Чувствуя за собой вину, она неизменно занимала оборонную позицию — принималась кричать и через слово жаловаться на здоровье. Другой бы на моем месте давно уже сорвался с места и, проклиная себя за черствость, помчался к маме с извинениями и валидолом. Но не я. Я не черствый. Просто я хорошо знаю свою мать и прекрасно различаю оттенки в палитре ее настроения. Этот рвущийся нерв, эта ее горячность и бессвязная речь — симптомы, которые перепутать невозможно: мать пытается обелить себя в моих глазах. Наверняка она опять поругалась с Лерой на работе.
— Ничего я вам больше делать не буду! — проорала она напоследок и бросила трубку, поставив тем самым жирный росчерк под моим умозаключением — рыльце у нее, мягко говоря, в пушку.
Когда я вернулся, Зинаида Андреевна постаралась незаметно засунуть что-то в выдвижной ящик стола. Нужно будет заглянуть туда потом.
— Ну что, — бодро начал я, — может быть, переместимся в комнату?
Глаза ее забегали по сторонам, она явно не все еще припрятала и думала, как ей половчее провернуть махинацию с очередным объедком. Полоумная белка. Зинаида Андреевна смертельно боялась выбросить хоть что-нибудь из дому, будь то предмет гардероба, интерьера или кусок пищи. Если кто-то посягал на ее трухлявую собственность, она устраивала истерику, как будто хотели оттяпать часть ее самой. Шкафы ее ломились от старья различной степени древности. Первый, почетный дивизион, выставленный на стеклянных полках сервантов, составляли траченные временем статуэточки: кошечки, собачки, Чайковский, Венера Милосская, сестрица Алёнушка, плачущая над козлом-братом, тонкошеяя Нефертити и прочий стеклянный сброд, а также салфеточки, вязаные крючком, шкатулки с огрызками бижутерии, зеркал и расчесок, вазы, где дремали уже много лет оголенные ниточные катушки, половинки ножниц и калеки-линейки, разломанные по экватору. В выдвижных ящиках обитало барахло поплоше — стаканчики, полные разнокалиберных пуговиц и булавок, треснувшие чашки, беззубые вилки, салфетки с пятнами. И наконец, на нижних ярусах шкафов обосновался и вовсе плебс — лоскутки тканей шириной с палец, обрывки поролона, ампутированные с мебели, которой давно уже не было в живых, пыльные стопки газет, перетянутые вросшей в них бечевой.
«У нее нет ни одной целой вещи, — констатировала мама, впервые побывав в квартире у Зинаиды Андреевны, — это ж сколько денег нам придется в нее вбухивать».
Все, что мы «вбухивали» в Зинаиду Андреевну, составляло ужасающий мезальянс с уже имевшимся скарбом; новые блестящие вещицы не в силах были даже разбавить ветошь, не говоря уже о том, чтобы вытеснить ее из дому. С вещами у Зинаиды была телепатическая связь, каким-то образом она чувствовала, что беда нависла именно над этой чашкой без ручки, и стоило мне приговорить калечную к выносу на помойку, как чашку немедленно перепрятывали. Именно ту, на которую я хотел покуситься! Способности на грани экстрасенсорных. Со временем мы махнули на старуху рукой и стали приобретать для нее только предметы первой необходимости.
Зинаида Андреевна молчала уже пять минут как. Ах да, она же на меня дуется. Благословен будь этот бутерброд, который я засунул в ведро, благодаря ему в квартире хоть на несколько минут воцарилась тишина. Я критически оглядел кухню. Стену за мойкой пусть в другой раз оттирает мать, раз сегодня не пришла. Я лишь для вида проведу пару раз тряпкой. Стол, так и быть, протру. Еще нужно полить цветы. Пересчитать лекарства (желудочные припрятать, а то слишком уж налегает). Постараться унести из дому стопку телепрограммок за позапрошлый год, что пылится в прихожей. И, самое неприятное, — протереть унитаз, который уже опоясывали недвусмысленные желтые подтеки.
Зинаида Андреевна сидела с печальным кислым лицом, опершись головой на руку, — грузное изваяние скорби. Она вздыхала довольно долго, пока не поняла, что я реагировать не собираюсь. Тогда она заговорила сама:
— Сева, почему ты так себя ведешь?
— Как я себя веду, Зинаида Андреевна?
— Неблагодарно, Сева, вот как.
«Ах вот ты о чем, старая. А я-то уж думал, что хоть сегодня ты оставишь меня в покое со своей благодарностью и не попросишь поклониться в ножки».
— Ну что вы, зачем же так.
— Я столько для вас сделала. Но благодарности не получила. Простой человеческой отзывчивости.
— Вы ко мне несправедливы, мне кажется.
— Творите, что хотите, с моими вещами. Выбрасываете. Как будто меня уже нет, и можно делать здесь что угодно. Со мной вообще не считаетесь. Ты, значит, Зинаида Андреевна, свое дело сделала. Ты нам больше не нужна. Мы тебя теперь в гроб загоним.
— Что-то вас совсем не туда занесло, Зинаида Андреевна. Никто вам смерти не желает. Все, что вам требуется, все, о чем попросите, у вас есть. А то, что старье ваше выбрасывают, — так мы о вашем здоровье заботимся. Чтобы вам же лучше было.