— Ты чего удумал?! Грех большой эдак себя жизни лишать. Терпи, парень! Христос терпел, и нам надобно. Пресвятой Богородице молись лучше… Она милостива, авось да и отпустят тебя…
— Я лютеранин, — отрешенно ответил Питер. — Мы не молимся Деве Марии…
— Ишь ты?! — изумился его внезапный собеседник, — Будто и не христианской веры вовсе! Неужто вовсе ее, заступницу нашу, не почитаете? Тяжко вам. Одно слово, немцы…
— Понимаешь, мы в нашей церкви молимся не святым и Деве Марии, но только Господу нашему, — ответил Питер с неожиданной живостью, припоминая религиозные каноны, никогда ранее не представлявшие для него интереса, — Вместе с Девой Марией и святыми мы как бы предстоим перед его престолом на литургии…
— Мудрено, а, братцы? — капрал обратился к гребцам, словно расширяя круг этого внезапного богословского диспута. — Виданное ли дело, чтоб эдак запросто, вместе со святыми? Вот я и говорю, от гордыни это у вас, у немцев! Ты смирись… Смиренному и горе не беда.
Питер хотел ответить, но тут молоденький румяный офицерик, стоявший у руля, крикнул срывающимся голоском, пытаясь изобразить строгость:
— Молчать там!! Не велено разговаривать с арестантами!
— Послужи сначала с мое, котенок, потом будешь указывать, с кем мне разговаривать, — достаточно громко огрызнулся капрал, у которого, видимо, со смирением складывалось больше на словах, чем на деле. Все же с Питером он больше не говорил до самого причала. Но эта случайная беседа оживила отчаянную душу юного узника; ведь обездоленным так немного надо, чтобы окрылиться надеждой!
Мощные очертаний крепости приблизились почти вплотную. Вот и все… Прощай, свобода, прощай, прежняя жизнь! Тоненько застонала сестра, и Питер крепко обнял ее за худенькие плечи, как положено взрослому мужчине-защитнику. Гедвига замолчала, казалось, более удивленная, чем утешенная: твердости духе в легкомысленном Питере она не подозревала. Тогда заревел младший брат, двенадцатилетний Карлуша, и пришлось дать ему подзатыльник, чтобы прикусил язык и не позорил честь Биронов… Матушка Бенигна была явно не в себе — сжавшись в комок, она тихо бормотала что-то по-немецки. Питер прислушался: оно просила кого-то о помощи, но не Бога, нет. И призывала страшные кары на врагов рода Биронов.
Отца везли в другой лодке, как самого важного заключенного: он лежал на дне, на охапке соломы, и не подавал бы признаков жизни, если бы не прерывистое хриплое дыхание. Его вынесли на берег, словно куль с мукой, бросили на землю. Офицер, встречавший на пристани, пнул его сапогом… Впрочем, чтобы герцог Бирон не замерз, его все же укутали в вонючую крестьянскую овчину. Похоже, тем, кто решал судьбу несчастного семейства, он был еще нужен живым. Некоторые заботы о нем конвойные проявляли только поэтому. Питер с внезапным стыдом увидел, что отца никому не было жалко. И понял, почему. Отец шел к власти, не разбирая дороги, он слишком много сделал зла. Пришла внезапная догадка, пронзившая Питера сильнее, чем холод: и его самого отец и двор со временем сделали бы таким. Мог ли он, избалованный искатель удовольствий, найти в себе силы пойти по иному пути? Вряд ли, если бы жизнь жестоко не выдернула бы его из золотой клетки императорского двора и не бросила на эти серые камни.
— Боже, смилуйся надо мной! — прошептал юный аристократ.
— Конвой, разводи, разводи арестантов по казематам, живо! — закричал немолодой грузный офицер в потертом парике, видимо, комендант или его помощник.
Лязгнуло оружие, грохнули солдатские башмаки. Угловатые в широких зимних епанчах[3] фигуры конвойных окружили Биронов. Пользуясь кратким замешательством, знакомый рябой капрал протянул Питеру серый пряник, завернутый в тряпицу:
— Накось, парень, сестре отдай… Пущай подкрепится девка!
Питер протянул пряник Гедвиге. Она взяла безразлично, словно неживая.
— А мне, дайте мне! — закричал Карлуша. — Я тоже хочу кушать!
Гедвига выпростала из-под шубки тонкую руку и отдала дешевую сладость мальчику. В ладонь Карлуши лег замызганный, мятый, но такой вкусный пряник… Карлуша стал быстро запихивать это жалкое угощение в рот, испуганно озираясь по сторонам. Еще совсем недавно он пресыщенно отвернулся бы и от нежных пирожных, и от засахаренных фруктов, но арест и падение отца быстро учили семью бывшего регента простоте.
Пока конвойные разводили их по камерам, ни один из солдат не допустил враждебного жеста или даже взгляда. Сестре и младшему брату помогали подниматься на крутые ступеньки, и даже шипевшую от безумной злости герцогиню Бенингу двое здоровенных парней просто подхватили под локти, подняли на воздух и, похохатывая, так и донесли до самой камеры. Отца отделили от остальных сразу. Старший офицер, не совсем ловко вытянул из ножен шпагу, конвой ощетинился штыками, словно готовясь тотчас отразить попытку освободить важного узника, и бывшего властителя империи поволокли в отдельный каземат, бдительно охраняемый и видимый из окон комендантского дома. Позже Питер узнал, что для пущего обережения камера Бирона-старшего запиралась только двумя ключами сразу, один из которых не выпускал из рук караульный начальник, а другой носил на груди сам комендант.
А вот и его нежеланное прибежище — окованная порыжевшим от старости железом дверь с малым окошком, за ним — сумеречная каменная келья, которая больше в высоту, чем в длину и ширину. Прозрачный лучик света едва пробивается через крошечное окошко-щель под самым потолком. Внутри — дощатый топчан и ржавое ведро с крышкой, понятно для каких надобностей…
— Твои хоромы, парень, — без всякой злобы или издевки сказал рябой капрал, подтолкнув Питера вперед, — Чай, не привык к таким?