Минуя решетку, я прохожу по узкой садовой аллее, прижимаюсь лбом к оконному стеклу — полный мрак. Стучу в окно. Там, в комнате, появляется в дверях древний старик, в руке у него зажженная свеча, старческим неуверенным шагом он доходит до середины комнаты, останавливается, не спеша поворачивает голову к запыленным алхимическим ретортам и колбам у стены, его взгляд задумчиво устремляется к огромной паутине в углу потолка, а потом его глаза неподвижно застывают на мне.
Тень от скул заслоняет глазницы, так что они кажутся пустыми, как у мумии.
Вероятно, он меня не видит.
Я стучу в стекло.
Он меня не слышит. Снова бесшумно, как сомнамбула, выходит из комнаты.
Тщетно жду.
Стучу в ворота дома — никто не открывает…
Ничего другого не остается, как снова начать бесконечные поиски, пока наконец я не нахожу выхода из переулка.
Не лучше ли, подумал я, оказаться среди людей с моими друзьями Цваком, Прокопом и Фрисляндером под крышей «У старого Унгельта» — они наверняка там, чтобы, по крайней мере, на несколько часов заглушить мучительную тоску по Ангелине? Я тут же отправился в путь.
Они устроились за старым столом с источенной жучком столешницей — ни дать ни взять трилистник мертвых, — все трое с белыми тонконогими трубками в зубах, в таком дыму, что хоть топор вешай.
Их лица были почти неразличимы в скудном свете старой висячей лампы, поглощаемом темно-бурыми стенами.
Худая как щепка, морщинистая молчунья кельнерша сидела в углу со своим вечным вязаным чулком, водянистыми глазами и желтым утиным носом.
Красные шторы с матовым отливом висели на закрытых дверях, и приглушенные голоса посетителей в смежной зале долетали до нас точно эхо гудящего пчелиного роя.
Фрисляндер в конусообразной шляпе с прямыми полями, с клиновидной бородкой, серым цветом лица и шрамом под глазом выглядел как утопленник голландец из канувших в Лету столетий.
Иешуа Прокоп воткнул вилку в свои длинные музыкантские кудри, без устали щелкая невероятно длинными костлявыми пальцами, и с восторгом наблюдал, как Цвак бьется над тем, чтобы повесить на пузатую бутылку рисовой водки пурпурный плащик марионетки.
— Это будет Бабинский, с глубокомысленной важностью объяснил мне Фрисляндер. — Вы не знаете, кто такой Бабинский? Цвак, ну-ка расскажите Пернату, что это была за птица!
— Бабинский, — тут же начал Цвак, ни на миг не отрываясь от своей работы, — когда-то был знаменитым пражским бандитом и убийцей. Долго занимался он своим гнусным ремеслом, и никто не подозревал об этом. Но постепенно в благородных семействах стали замечать, что то один, то другой родич отсутствует за столом и никогда больше не появляется. Правда, поначалу все помалкивали в тряпочку, поскольку такой факт имел свои преимущества, ибо меньше приходилось возиться со стряпней. Но нельзя было оставить без внимания, что престиж в обществе мог от этого легко пострадать и породить всякие кривотолки.
Особенно если речь идет о бесследном исчезновении девиц на выданье.
Кроме того, требовалось чувство собственного достоинства, чтобы совместная жизнь в буржуазной семье выглядела порядочной хотя бы внешне.
Газетные рубрики «Вернись, я все простил» появлялись все чаще, как грибы после дождя, — обстоятельство, не учтенное Бабинским, легкомысленным, как и большинство профессиональных убийц, — и наконец привлекли к себе всеобщее внимание.