– Если бы я отказался, было бы только хуже. А так хоть бессмертная душа спасется.
– Почему она это сделала?
– Глупость! Глупость и мракобесие. Вбила себе в прекрасную головку, что должна отомстить… Сперва гибнут родители-повстанцы, потом дядя и жених, теперь сестра… Ну, эта не отягощала себя местью, легла под первого же, кто этого хот-тел… – Казимир заикнулся и покраснел.
Легонько заскрипела деревянная лестница. Ксендз замолчал с недоеденным кусом во рту. Антося спускалась, похожая на мальчишку, тоненькая, в облегающем мужском строе, с неровно состриженными медными волосами, подобно шлему, обхватившими упрямо вскинутую голову. Со следами слез на худых щеках.
– Прошу простить, пан Казимеж… пан?
– Айзенвальд. Генрих Айзенвальд.
На скулах Антоси запунцовели пятнышки. Длинные ресницы дрогнули, губы шевельнулись – и промолчали.
– Вы говорите, как здешний, – похвалил Казимир.
Айзенвальд отодвинул девушке стул. Она присела, прямая и застывшая, приподняв подбородок. Явилась Бирутка с переменой блюд, пырхнула, будто разозленная ежиха, ядовито сощурилась:
– Мало тебя в детстве драли.
Светар потупил глаза.
– Окажите нам честь, панове! – звонко произнесла Антонида. – Останьтесь на ночь.
Генриху стало понятно, что, несмотря на весь свой кураж, она боится.
– И не просили бы – остался, – ксендз стоял чуть выше Айзенвальда на лестнице, держа руку со свечой так, что свет падал на его лицо снизу, затеняя глазницы и лоб – неприятное и даже зловещее зрелище. Как продолжение спектакля. Ксендз был пьян, но это угадывалось только по его обильнословию и легкому заиканию в конце фраз. – Угостили приходом – хоть сдохни. Совы да волки.
Он уходил вверх, как в небо, и темная ряса болталась на худых плечах. Тень накрывала ступеньки.
– "Лилеи" – выморочный род[26]. Моему пращуру Георгию так и не простили изобретения печатного станка. Пока страну с вековой историей будут считать глухой провинцией, не изменится ничего.
– Вам не странно говорить это мне, одному из тех, кто вас завоевал? – спросил Айзенвальд в спину. Казимир обернулся, с пьяной четкостью проговаривая слова:
– Ну, говорить, что завоевали вы – это смешно. В лучшем случае, вы сын завоевателя. (Айзенвальд вздрогнул, окончательно принимая правду, уже высказанную зеркалами, но отодвинул ее – пока, до лучших времен.) Во-вторых, я редко говорю. Завтра я вспомню, что где-то надо доставать стекло – в костельных окнах ни одного целого. Кирпич на дымовые трубы. Перекрыть крышу в том, что именуется моим домом. Хотя бы соломой. И что до ближайшей деревеньки девять верст с гаком и ни живого сердца вокруг. Хотя до Вильни – меньше дня конно. Мечта любого пробоща, почти столица. Если забыть, что после войны, восстания, секвестров и баниций от Навлицы горелые бревна остались да погост. Я, выученик Пинского коллегиума, надежа семьи, кому светил факультет богословия Падуанского университета, затыкаю тряпками окна и жду, что в любую ночь стану очередной волчьей жертвой… Той же Антониды панны, будь оно проклято.
Лестница закончилась огороженной площадкой, светар вставил в замочную скважину вычурный тяжелый ключ. Недовольно лязгнул ржавый замок. Пахнуло нежильем.
На половину комнаты растопырилась кровать под балдахином, серым от набившейся в складки пыли. Постельное белье воняло плесенью. Казимир прилепил свечу у изголовья.