Вильсону необыкновенно повезло — Бог наградил его умом и армейской выдержкой (важной в России), а судьба — связями при дворе. Его отец, английский кузнец, трудился в Царском Селе под началом архитектора Камерона. Александр сначала был при нем, потом пошел учиться. В четырнадцать лет получил чин прапорщика и назначение на Сестрорецкий оружейный завод. В тридцать лет стал начальником Императорской Александровской мануфактуры, выписал из Британии лучших мастеров, машины для прядения и ткачества, печатные станки. В 1819 году при мануфактуре открылась Императорская карточная фабрика.
«
У Анны приятно кружилась голова. Она впала в научное забытье от цехов, рулонов, тканых полотен, медных катушек проволоки, от грандиозного стального совершенства станков, которыми повелевали опрятные английские мастера. Листер не могла наслушаться их айкающим северным кокни, по которому уже чертовски соскучилась.
Она охлопывала прочные ребра «прялок Дженни», щупала стальные барабаны станков, бесцеремонно лезла в самую их плоть и с прищуром знатока изучала густую маслянистую смазку, растирая меж пальцев. Ей все было важно — модель, система, сплавы, запах, цвета, каждая цифра, каждый факт… Сиплый голос генерала вернул Анну в реальность — скомандовали перерыв.
Их повели в уютный домик, где жила сестра Вильсона, малословная блеклая дама с длинным носом. Ланч накрыли в гостиной: яйца, постная ветчина, немного вареного картофеля, безвкусный сырный пудинг, джем. Пока слуга чинно разливал великолепный колониальный чай, единственное, что в этом пресном доме имело аромат, Анна тихонько перевернула блюдце. Незнакомое клеймо — большая русская Н под короной. Вильсон поймал ее любопытный жест: «Это наш фарфор». Когда генерал произносил слово «наш», а случалось это часто, почти никто не понимал, что он имел в виду. У Вильсона было две родины — Британия и Россия, и обе любимые. «Наше» в его лексиконе могло означать — нечто английское, нечто русское или нечто шотландское. Генерал поспешил исправиться: «Это наш, русский, петербургский фарфор — с соседнего Императорского завода».
Разомлев от ланча, расстегнув тесный сюртук и откинувшись на спинку кресла, Александр Яковлевич мечтательно улыбался и курлыкал по-кошачьи о том, как хорошо, как вольготно ему живется, никто не мешает, император помогает и Россия, в сущности, хорошая страна, нужны только выдержка и связи. Но все же он очень скучает по Англии, по своему родному Эдинбургу. Между прочим, несколько лет назад он был проездом в Галифаксе — что за чудный милый город — жаль, что не мог остаться подольше. Листер оживилась, пригласила к себе в Шибден, обещала устроить поездку на шахты.
Наговорившись всласть, генерал улыбчиво по-кошачьи потянулся, быстро застегнул сюртук, надел маску начальника и резко встал — дела, увы. Ланч закончили по команде. У крыльца англичанок подхватил мастер и повел в детскую часть, гордость мануфактуры, которую оставляли гостям на десерт.
В мастерской Александровской бумагопрядильной мануфактуры
«
Около четырех часов дня Энн и Анна распрощались с Вильсоном и двинулись обратно, на свою уютную англоговорящую Галерную улицу.
Петербург закончился вечером 4 октября. Программа выполнена. Список отчеркнут. Итог подведен. Ровно двадцать дней в российской столице. Все изъездили, все исходили. Будет чем похвастаться в Шидбене. Энн вела себя сверхотлично, не мешала, не канючила, почти о себе не напоминала — ходила тихонько следом да рисовала в альбом.
Петербург Анны Листер говорил по-английски. Он был музеем, библиотекой, лабораторией, мануфактурой, напоминал ее Лондон, город ученых и букинистов, мелких газетных строчек и биржевых цифр. Но русский Санкт-Петербург ей не открылся. Салоны, маскарады, придворные балы, встречи за чаем в именитых домах (как она это любила!) — всё, чем наперебой хвастались современники, осталось за плотно закрытыми дверями. Чтобы проникнуть туда, нужны были рекомендации, но ими Анна вовремя не запаслась. Как бы понимая свою оплошность, она раздобыла в Петербурге рекомендательные письма для Москвы — они обещали красивую светскую жизнь и развлечения. Другая бумага, podorozhna, подписанная лично генерал-губернатором, гарантировала им комфортный переезд: «
5 и 6 октября собирались, паковали багаж, писали отчеты родичам, читали молитвы и нежно прощались с госпожой Вильсон. Утром 7 октября еще раз все проверили, помолились в опустошенной комнате, расцеловались с хозяйкой и погрузились в экипаж. Ямщик стегнул лошадей. Карета тяжело зарокотала по мостовой. Энн мгновенно заснула. Анна раскрыла новую карту. Теперь она думала о Москве. Петербург за окном потух.
Глава 3. Москва. 12 октября 1839 года — 5 февраля 1840 года
Пяти дней в пути словно не было. Государева дорога не замечена, не описана. Новгород, Валдай, Торжок, Тверь, Клин, лень, драка на станциях за свежих лошадей, кислые щи, сырость, клопы — ничего, ни единого слова в блокноте. Листер спешила в Первопрестольную. Торопила медлительную Энн, дергала курьера, настегивала бегливые строчки — и они сделали невероятный цирковой прыжок — из седьмого сразу в двенадцатое сентября. Пять невидимых дней, словно пара секунд, всего парой слов в дневнике: «
В 15 часов 45 минут их экипаж остановился на Большой Дмитровке возле дома купчихи Артемовой. На втором этаже работал уютный отель Howard’s, принадлежавший мистеру Говарду, англичанину. Однако и гостиницей, и постояльцами, и самим хозяином распоряжалась его супруга, миссис Говард. Она вышла на крыльцо встретить путешественниц.
Ей было около шестидесяти — приятно упитанная, подрумяненная, чистая, крахмальная и отглаженная — дама самых строгих британских правил и высокой англиканской нравственности. На ней было будничное закрытое деловое платье, кажется шелковое, но без этого, знаете ли, нескромного блеска, без этих модных легкомысленных причуд и финтифлюшек. Шелк был тусклым. Цвет — розово-пресным. Крой — самым простым. По лифу, от шеи до ватных бедер, сползала серебряная цепь и, сделав петлю, пряталась под широким поясом — там, в кармашке, покоились часы. Именно покоились — потому что миссис Говард никогда их не вытаскивала. Живя в России, она привыкла полагаться на собственную интуицию и местный авось. На ее плечах осенней паутиной трепетал желтоватый кружевной платок. Чепец оттенка сумрачного утра покрывал серебристо-пегие волосы, аккуратно разделенные на прямой пробор и уложенные в две ватрушки. Корсаж сидел плотно, словно кираса, но едва справлялся с большой непослушной грудью. Свежая, бледная, сдобная — миссис Говард была похожа на воскресную церковную булку, аппетитную, румяную, но без этих, знаете ли, кулинарных изысков, без соли, сахара и без дрожжей.
Лицо ее, как пресное лондонское утро, почти ничего не выражало — оно было ровным, упругим, с пуговичным розовым носом и стальными глазами надсмотрщицы.
Миссис Говард встретила гостий хмуро. Но как только Анна прошла с ней в холл, к бюро и заговорила об авансе, лицо хозяйки расплылось медовой улыбкой, туман рассеялся и лондонское утро засияло немногими, но яркими своими красками. Глаза вдруг стали небесно-голубыми, чепец заискрился снежной белизной, шелк платья неприлично заблистал — он оказался прелестно персикового оттенка. Миссис Говард любила деньги самым постыдным мещанским образом, в чем ежевоскресно каялась пастору Камиджу. Деньги были смыслом жизни, ее красками, вкусами, ее нескромным блеском. Щедрым гостям она прощала все — шум, пьяный гам, ночные кутежи. И была готова простить этот диковинный полумужской наряд госпожи Листер, и ее подозрительно взрослую «племянницу», и даже, боже правый, их амазонство — две мисс, за сорок, ездят по России, без мужчин… Но знать причины ей ни к чему. Гостьи быстро согласились с ценой (высокой даже по столичным меркам). Они будут платить 12 рублей посуточно. Прекрасно. Остальное — дело не ее.
Колокольня «Иван Великий» и Архангельский собор. Е. Гилбертсон, 1838 г.