— За что вы ударили Комарницкого?
— А он знает…
— Я тоже хочу знать!
— Ударил, и все…
И, видимо, считая вопрос исчерпанным, Еремеев так же медленно опустился на скамью.
Это меня взорвало, но холодные обтирания по утрам сделали свое дело, и я спросил почти спокойно:
— Кто вам разрешил сесть?
Он опять подумал и снова приподнялся, глядя на меня, как на назойливую муху, которую невозможно отогнать от носа.
— Я спрашиваю, кто вам разрешил распускать руки на уроке?
Еремеев молчал.
Конечно, можно было отчитать его и этим ограничиться, но, во-первых, я был задет его ленивым пренебрежительным молчанием, а во-вторых, и это, пожалуй, главное, я почувствовал, что произошло нечто не случайное и от меня ждут не формальных нотаций. По очень собранному вниманию класса я догадывался, что это не просто обычный мальчишеский инцидент — щелчок, хлопок, а через час все забыто.
— Вам нечего сказать, Еремеев?
— А о чем говорить-то?
— Тогда выйдите из класса. Поговорим после урока.
И тут-то, несмотря на весь свой гнев и волнение, я совершенно ясно увидел, что он удивлен. Еремеев даже наморщил лоб, как бы соображая, не ослышался ли он.
Движение прошло и по классу, а откровенно изумленный Комарницкий отпустил побитую щеку и уставился на меня карими глазками. Такого эффекта я не ожидал. Правда, выгонять с урока мне приходилось впервые, но не такая уж это диковина!
— Выходите, Еремеев! Комарницкий, освободите проход.
Малыш покосился на своего атлетически сложенного соседа, но из-за парты вышел не без удовольствия.
Еремеев все же еще недоумевал.
— Класс ждет! — сказал я твердо, хотя и с внутренним страхом, что он не послушается.