Я пытаюсь понять, не осталось ли где помады, провожу указательным пальцем по губам – не хочу, чтобы он видел меня неопрятной: глупо, конечно, но уж как есть. Я боялась: вдруг он спросит Агнес, что это за морщинистая женщина с ввалившимися глазами сидит у его кровати? Но он сразу меня узнал и даже улыбнулся.
– Очень хотела тебя повидать.
– Я тоже, хотя уже не надеялся.
– Почему?
Грегор не отвечает. Я разглядываю свои пальцы, ногти: кажется, следов помады нигде нет.
– Как там Берлин?
– Стоит пока. – При всем желании мне больше нечего рассказать ни о Берлине, ни о моей тамошней жизни. Грегор тоже молчит, потом вдруг спрашивает:
– А как Франц?
– Сейчас в основном занимается внучками: приехали с отцом на каникулы в Германию и вечно торчат у него в парикмахерской, пока он стрижет или бреет клиентов. Те, больше из вежливости, чем из интереса, пытаются завязать разговор: как вас зовут, сколько вам лет? А девчонки отвечают по-английски. Клиенты, естественно, ничего не понимают, и Франца это очень веселит. Он аж раздувается от гордости, что его внучки говорят на другом языке, – совсем на них помешался, как стал дедушкой.
– А мне кажется, твой братишка всегда был с придурью.
– Думаешь?
– Роза, он ведь столько лет вам не писал!
– Ну, он говорит, что хотел сжечь за собой мосты: на немцев после восемнадцатого года косо поглядывали, некоторым даже пришлось сменить фамилию… А потом, когда Америка вступила в войну, он места себе не находил от страха, что его интернируют.
– Да-да, помню я эту историю, еще какое-то блюдо обвинили в немецкой пропаганде… Дайка вспомнить…
– Блюдо – в пропаганде? А,
– Точно,
Он тоже смеется, но смех сразу же переходит в резкий грудной кашель, заставляющий его поднять голову. Может, нужно помочь ему, как-то поддержать?
– Что мне сделать?
Грегор откашливается и как ни в чем не бывало продолжает:
– Телеграмма, что он тебе послал, помнишь?