В насмешливом Сонином утверждении была доля истины: всё большое подавляло меня, будь то необъятные степные просторы или стеклянные многоэтажки. Я был не против любоваться большим на расстоянии – что и делал сейчас, стоя у ограды тренировочного загона, где Соня демонстрировала Даре свое владение лошадиным языком. Её ноги, обтянутые жокейскими штанами и обутые в высокие ботинки, исполняли на утрамбованном песке незатейливый танец, и Бадди подхватывал каждое па, будто дрессированный, хотя его никто этому не учил. Соня гоняла его вокруг себя на корде, другой рукой на отлете держа свой дирижерский хлыст. «Смотри, – говорила она Даре, чуть задыхаясь: ей приходилось без остановки топать ногами, чтобы лошадь не сбивалась с ритма, – сейчас я попрошу его перейти на галоп». Она сменила простой ритм своего танца – и-раз, и-два – на трехтактный, и лошадь послушно сделала то же самое, побуждаемая врожденным чувством общности: ты бежишь, и я бегу.
– А у собак тоже есть такое? – спросил я, когда мы ехали домой.
Дара сказала, что никогда подобного не видела и надо еще попотеть, чтобы научить собаку так зеркалить. Но вообще-то, добавила она, язык тела у них на удивление похож: и те, и другие зевают и облизывают губы, когда нервничают, а ушами способны передать всю гамму чувств, от страха до удовольствия.
– Вислоухим, должно быть, тяжело, – заметил я. – Сразу все полутона из гаммы выпадают.
Мне нравилось видеть ее оживленной, слушать, как они с Соней взахлеб обсуждают зоопсихологию, и рисовать в воображении уютные картинки: мы втроем сидим у нас на веранде, попивая
– Пауков люблю, – сказал я зловеще.
– Да, – подтвердила Соня с водительского места. – У него в спальне все стены их портретами увешаны.
9
У меня, как и у каждого из вас, бывают хорошие дни и бывают плохие. О хорошем я только что рассказал. Плохой мог выглядеть, к примеру, так. Я встал в свои обычные семь с чем-то, позавтракал вместе с Соней и сходил за продуктами в местный магазинчик, какие мы в детстве называли
Мне придется сделать это – приоткрыть дверцу, ведущую на пыльный чердак моего сознания. Проницательные умы, начиная с поэтов эпохи Романтизма и заканчивая современными психологами, в красках живописали многообразную орду чудовищ, которые скрываются в каждом из нас. Сей пестрый бестиарий уже довольно хорошо изучен, каждой твари дано научное название, и многие из них перестают казаться нам такими уж отвратительными, будучи помещенными под лупу (к этому парадоксальному эффекту я еще вернусь в свой час). Однако любой здоровый человек в большинстве случаев предпочел бы не видеть неаппетитной изнанки своего ближнего, и его трудно в этом упрекнуть. Поэтому я постараюсь сделать экскурсию по задворкам моего мозга максимально щадящей, пусть даже в ущерб ее увлекательности.
Я не сомневаюсь, что Бог прекрасно знает о моих малодушных мечтах, которым я время от времени предаюсь, глядя в ночное небо. Меня оправдывает лишь уверенность в том, что ни разу за свою относительно долгую и местами турбулентную жизнь я не позволял себе помышлять о самоубийстве всерьез. Не знаю, чему я этим обязан – природному жизнелюбию или глубоко укоренившейся боязнью согрешить; а может, и вовсе прозаическим, но оттого не менее трогательным желанием не огорчать маму. Она никогда не ругала меня по-настоящему, а только вздыхала, узнав, что я с кем-то подрался, или завалил экзамен, или с непостижимым упрямством оставался один в свои двадцать-тридцать-почти что сорок лет. Я в ответ тоже вздыхал и ковырял пол носком ботинка, поскольку рассказать маме правду я не мог.
Самая болезненная правда, какую мне доводилось выслушивать самому, была сказана моим отцом. Высокий, плечистый, с соломенной шевелюрой, он был австралийцем в третьем поколении, а более глубокими корнями уходил куда-то к Вильгельму Завоевателю, что в глазах маминых родителей одним махом перечеркивало все его достоинства. Мама, однако же, при внешней мягкости была способна на самый неожиданный фортель и пригрозила уходом из дома, если родители не дадут согласия на их брак. Те побушевали и сдались, потребовав единственно, чтобы будущий зять перешел в католичество. Условие было выполнено быстро и без звука со стороны моего будущего отца, который впоследствии вел себя в точности так же при малейшей тени разногласия. Воображение, вероятно, нарисовало вам образ забитого подкаблучника, но ни разу за свое детство я не усомнился в его мужественности. Общались мы мало: он был более близок с моим братом, чем со мной, да и времени у него не оставалось. Сколько я его помню, отец очень много работал. Он был электриком, а также трудоголиком и перфекционистом, без конца проходившим какие-то переподготовки на дополнительные лицензии. Возвращаясь с работы, он, вместо того, чтобы валяться на диване с пивом, без конца что-то ремонтировал в доме, остервенело катал по саду газонокосилку и подстригал фигурные кусты. В воспитательный процесс он не вмешивался: мама сама решала, на каком языке с нами разговаривать и наказывать ли нас за проступки. Маминым широким жестом мы втроем были отправлены в одну и ту же школу – то есть, смешанную. Чуть позже она одумалась, и в средней школе мы уже учились раздельно, как подавляющее большинство детей католиков. Я почти подошел к обещанному рассказу; потерпите еще чуть-чуть.
Уже известные вам детали моей повести позволяют с большой вероятностью предположить, что атеистом я не являюсь. Вы бы окончательно в этом убедились, если бы увидели меня сидящим за столом с четками в руках, хотя их воздействие на меня – скорее успокаивающее, чем душеспасительное. Тем не менее, вопрос веры для большинства людей – не менее интимный, чем область эротических фантазий, и всё, чем я могу с вами поделиться, – это сухая выжимка, содержащая тот минимум информации, который необходим для понимания контекста (прошу прощения за стиль: я, кажется, слишком много начитываю в последнее время обучающих материалов). Суть в том, что церковь как институт встала мне поперек горла уже в старшей школе, однако это никак не повлияло на моё мировоззрение. Как и всё хорошее в моей жизни, базовые ценности, в том числе духовные, для меня неразрывно связаны с мамой. Я перестал ходить на исповедь вскоре после поступления в вуз, чем, безусловно, ее огорчил, но глупо было бы думать, что я сделался после этого атеистом.
Мне было лет тринадцать, когда произошел тот злополучный разговор с отцом. Не помню, с чего он начался и как вообще получилось, что мы оказались с ним вдвоем на нашей кухне. Это не единственный случай, когда событие длиной в полминуты разрез
Как сильно я хотел дать ему тогда в морду – в тринадцать лет я всем хотел бить морду, вы помните. Я так и не простил отца до самой его гибели, которая произошла меньше чем через год. Он разбился на своей рабочей машине при неясных обстоятельствах, въехав в одинокий столб. Дело было за городом, куда он в тот день не собирался; алкоголя в крови не нашли, свидетелей на пустынной боковой дороге тоже не обнаружилось. Никаких записок, никаких следов.
Прошло много лет, прежде чем я начал понимать своего отца. Отчаянное стремление доказать, что он достоин моей матери, в конечном счете сожрало его целиком. Он из кожи вон лез, чтобы мы жили лучше всех, чтобы у нас была самая идеальная лужайка, самый ухоженный дом, оснащенный всеми модными наворотами вроде встроенного пылесоса. Он пытался стать своим в маминой семье, слиться с ней, как хамелеон сливается с веткой: научился носить костюмы, пить вино вместо пива и ловко орудовать кухонным ножом. Я очень поздно, уже в университете, по-настоящему осознал тот факт, что отец был сиротой. Его воспитала какая-то тетка, и у него, по большому счету, не было в жизни никого, кроме этих чужих, шумных, свысока глядевших на него людей. Женись он на австралийке, всё было бы иначе. Это и называется любовью? – мысленно спрашивал я его. Мои родители действительно любили друг друга. Мы были счастливой семьей. Как же так вышло, что я стою теперь перед окном своей спальни и мечтаю о том, чтобы сдохнуть вместе со всей этой никчемной планетой? Ответ лежит на поверхности, и отец кивает мне со своего облака. Всё началось там, в моем благополучном детстве. На непосредственного, открытого и вертлявого меня надевали, слой за слоем, хорошие манеры, религиозную мораль, чьи-то завышенные ожидания, которые щедро питал мой обаятельный облик и которых я не мог не оправдать по причине своей чрезвычайной совестливости. Под всей этой кольчугой отчаянно билась живая душа – голодная и изнывающая. Только мне было известно, чего она хотела. Никто не способен был даже понять моей потребности, не то что удовлетворить ее.
10
Если бы я писал на основе этой истории роман, то наверняка изменил бы некоторые детали – так, чтобы они работали на сюжет или помогали раскрывать характеры героев. Скажем, вместо скучной лингвистики мы с Заком могли бы вместе изучать психологию: это объяснило бы для читателя мои познания в области человековедения, а уж склонности Зака к отдельным сферам этой науки и вовсе расцвели бы на фоне наших совместных бдений над талмудами вроде «Половой психопатии» Рихарда Крафт-Эббинга, вышедшей в конце девятнадцатого века и до сих пор снабжающей ученых ценными материалами по теме. А теперь мне придется мекать, бекать и чесать затылок в попытках придумать внятные мотивы для моего друга, который после своих первых творческих опытов, сентиментальных и безвредных, начал писать какую-то жесть и продолжает делать это до сих пор. Я, пожалуй, поступлю иначе: не буду пытаться влезть ему в голову, как лезу к другим героям этой истории, а перейду сразу к сути в надежде, что эта суть захватит вас настолько, что вы простите мою неряшливость.
Я уже назвал первый роман Зака провокативным и, пожалуй, ограничусь этим, чтобы не давать вам слишком явных подсказок. Все последующие его книги так или иначе касались табуированных тем. Сборники рассказов куда реже становятся предметом обсуждений; экранизировать рассказы тоже никто особо не спешит, так что я могу обсуждать их относительно свободно. Малая форма всегда притягивала меня: Мопассан и Чехов, О.Генри и Кортасар – все имена, какие первыми приходят мне в голову при мысли о любимых писателях, я чаще видел на обложках сборников, а не солидных романов с золочеными корешками. Рассказы я больше всего люблю и читать, и начитывать: первое – из-за самой природы этого жанра, где все жилы натянуты до предела и отброшена вся шелуха; второе – вероятней всего, потому, что по натуре я скорее спринтер, чем марафонец. Для меня гораздо утомительней было бы сниматься в сериале: день за днем приходить на площадку, гримироваться и разгримировываться, – чем отыграть напряженную сцену с одного дубля и переключиться на совсем другую, пусть и эпизодическую роль. С Заком мне всегда было интересно, какими бы чудовищными ни казались слова, которые он заставлял меня произносить.
Не знаю, есть ли в этом какой-то умысел, помимо чисто художественных задач, но почти все его рассказы написаны от первого лица, и это лицо всегда мужское. Любой психолог скажет вам, что мужчины составляют подавляющее большинство (доходящее в некоторых источниках до девяноста девяти процентов) так называемых парафилов – людей с необычными половыми пристрастиями. А поскольку именно они чаще всего становились для Зака объектами самого пристального изучения, можете себе вообразить ту степень актерского мастерства, которая от меня требовалась. Вообразили? А теперь забудьте. Всё совсем не так.